День между пятницей и воскресеньем - Лейк Ирина. Страница 17
— Так и выходила бы, Тамар. Чего ж ты не вышла?
Он не хотел этого говорить. Зачем ему нужен был этот разговор, вся эта грязь? Он же знал ее и видел, что она выпила лишнего, он должен был просто прикусить язык и промолчать. Почти сорок лет это срабатывало, так почему в последнее время у него внутри все как будто закипало, пальцы сжимались в кулаки и в висках стучало? «Молчи!» — приказал он себе, но было поздно, Тамарочку уже понесло. Она кричала, не останавливаясь, и про несправедливость, и про украденную молодость, и про его гадких детей, испортивших ее фигуру, и про папочку, который вытащил Николая из грязи, а тот так и остался пустым местом. И про то, что Эдик, между прочим, до сих пор ее ждет! И стоит ей только шевельнуть мизинцем…
— Замолчи, Тамара, — тихо, но твердо сказал он. — Я прошу тебя, замолчи. И пойдем спать. Хватит.
— А с каких это пор ты стал затыкать мне рот? — огрызнулась она. — С каких это пор ты стал таким неотесанным хамом? Хотя о чем это я? Ха! Ты всегда таким и был! Тупое хамло! А папочка мне говорил… С каких же это пор?!
Он смотрел на ее мутные глаза, на растрепанные длинные волосы, крашеные, нелепые, как у пластмассовой куклы, на капли вина на подбородке, и ему ужасно хотелось ответить ей на ее вопрос «С каких это пор?». Набраться смелости и сказать: «С тех самых пор, как я ужасно устал, моя дорогая. Раньше я никогда не уставал, а тут вдруг жутко устал, Тамара. Устал терпеть твои бесконечные капризы и выходки, исполнять все твои требования, соглашаться и унижаться. Я всю жизнь работал, вытаскивал из тюрьмы твоего папочку, оплачивал врачей для твоей матери, тащил на себе всех вас и молчал. Ведь я никогда не хотел от тебя ничего особенного, мне просто нужно было немного любви и совсем немного благодарности за все, что я делаю. Но хоть бы раз в жизни ты поцеловала меня просто так, не на публику и не ради показухи, а потому что тебе захотелось. Потому что ты любишь меня хоть чуть-чуть. Или хотя бы немного меня жалеешь…»
Он поднялся и вышел из комнаты. И ничего не сказал.
Вера
Вере тоже не спалось. За окнами уже светало, но сон слишком далеко сбежал от нее, пока они успокаивали маму, отмывали кухню, искали таксу Сему, который под шумок улизнул на улицу, а потом еще болтали с сестрой, закутавшись в один плед, как в детстве. Но Мила вдруг глянула на часы и спохватилась, что спать осталось всего ничего, а скоро поднимутся малыши-близнецы, и отдохнуть ей уже не удастся. Тогда Вера тоже пошла наверх, легко пробежала по холодным ступенькам и забралась под одеяло, под бок к Диме. Тот сладко похрапывал, но, как только она легла рядом, тут же довольно причмокнул, обнял ее тяжелой большой рукой и улыбнулся во сне. И теперь в утренних серых сумерках она смотрела на него и тоже улыбалась, и спать не хотелось ни капельки, а внутри растекалось тепло. Она осторожно погладила Диму по лицу, касаясь совсем легко, чтобы не разбудить, провела линию, как будто рисовала: брови, нос, бороду. В нем не было ничего особенного, просто здоровенный мужик, высокий, крепкий и мохнатый, как медведь, — даже на спине у него густо росли волосы, и только Вера знала, что он ужасно этого стесняется, но сбривать их не разрешала — ей нравилось в нем абсолютно все, ей нравилось его тискать, прижиматься к нему, обнимать его, а иногда в сердцах стукнуть кулаком в бок, ей нравился и чуть кривой нос (подрался в армии), и шрам на подбородке (он любил рассказывать, что на него напал тигр, когда он отбился от группы туристов в диких джунглях, но на самом деле его в детстве ударил камнем какой-то вредный ребенок в садике, а за что, он уже и не помнил). У него были ножищи сорок шестого размера, и он всегда плакал, когда смотрел диснеевские мультики, а еще у него были самые красивые руки. И вообще, это был самый красивый мужчина из всех, что она знала в жизни. И самый лучший. А ведь она даже не собиралась замуж. Точнее, собиралась, еще как собиралась, но совсем не за него…
Их с Милой отец был очень известным врачом, уникальным диагностом. Он начинал работу в маленьком городке где-то на юге, но потом, после какого-то важного открытия и опубликованной в научном журнале статьи, на него обратили внимание и перевели в Москву, в одну из самых известных клиник. Он сделал блистательную карьеру, часто ездил за границу, выступал на конференциях, получал заслуженные награды, возглавлял кафедру, был доктором наук и при этом почти до последнего дня своей жизни принимал и консультировал пациентов. Он был очень строгим. Прежде всего к себе, но и к другим. Милу, Веру и их маму он обожал. Мама не очень любила рассказывать, как они познакомились, говорила только, что ее будущий муж пришел к ним по вызову лечить Мишеньку, и вот так они и увиделись в первый раз. В детали она почему-то никогда не вдавалась, хотя девочкам, конечно, хотелось романтических подробностей про тайные свидания, первые поцелуи и колечко с предложением руки и сердца, но каждый раз, когда они начинали донимать ее расспросами, у Лидии Андреевны находились важные дела, и она отмахивалась от дочерей, обещая им рассказать все «как-нибудь потом», так что девочкам приходилось довольствоваться огромным старым фотоальбомом, обтянутым синим бархатом. В нем были спрятаны самые разные тайны, про которые сестрам так нравилось фантазировать. Альбом стоял в шкафу на верхней полке, добраться до него двум крохам было ужасно сложно, а еще сложнее — стащить его вниз, но составленные друг на друга стулья, воздвигнутые пирамиды из папиных толстых книжек, усердное пыхтение и неуемная настойчивость часто вознаграждались: девчонки все-таки добирались до бархатного альбома, усаживались с ним на диван или ложились на пол, и начиналось настоящее волшебство. В середине синей обложки была «металлическая» рамка из толстой фольги, в ней почему-то открытка с заснеженным Дворцом съездов, а ниже на приклеенной бумажке аккуратными буквами было выведено: «Наша семья». Первые фотографии были черно-белыми, пожелтевшими, и их уголки, прижатые прорезями в толстых альбомных страницах, так и норовили загнуться и выскочить. На них были бабушка и дедушка Милы и Веры. Вот бабушка еще совсем молодая, у нее на руках толстый малыш — их дядя Миша. Вот дедушка — чаще всего на фоне своего самолета. Он был летчиком, пилотом малой авиации, и самолетик был как будто игрушечный, с двойными крыльями. Но, когда мама рассказывала о нем, девчонок переполняла гордость за дедушку, которого они никогда не видели: «игрушечный» самолетик мог перевозить и грузы, и пассажиров, и важные лекарства, и доставлять в больницу пациентов, и тушить пожары, а однажды дедушке удалось найти в лесу старушку, которая отправилась за грибами и потерялась, и непременно погибла бы от голода и холода, если бы дедушка не увидел ее сверху и не отправил бы за ней специальный спасательный отряд. Девочки переворачивали новую страницу, и история продолжалась, и время летело: и вот уже их мама — юная девушка, такая красивая, в нарядном платье, с прической, наверное, собиралась на праздник. Маминых фотографий было много, больше всего, конечно, с ее папой на фоне гордого маленького самолетика, а еще в театре и просто рядом крупным планом — дедушка в кителе, а мама в его огромной фуражке, светится от радости, потом шли фотографии с подружками, их было не очень много, потом с Мишенькой, их было намного больше, потом мама почему-то в белом халате и с цветами в прическе — волосы заплетены в колосок. В тот раз, когда маленькая Мила спросила у нее: «Мама, ты что, тоже врач, ты как папа?» — мама ничего ей не сказала. Для таких случаев у Лидии Андреевны была особая фраза: «Есть вещи, которые вам не надо знать», — самое сильное заклинание, после которого бесполезно было расспрашивать и канючить, мама ни за что не сказала бы больше ни слова. У нее была еще одна такая же железобетонная фраза: «Есть вещи, которые вам не надо трогать». Она относилась почти ко всему, что лежало на папином огромном столе у него в кабинете, и к одной фотографии в этом волшебном синем альбоме. На ней тоже была мама. У нее за спиной — все тот же самолетик с двойными крыльями, а рядом с ней — какой-то парнишка с вихрастой челкой и яркими голубыми глазами, то есть фотография была черно-белая, но почему-то было совершенно ясно, что глаза у этого парня ярко-голубые. И он так смотрел ими на маму Милы и Верочки, как будто она была волшебным эльфом или самым красивым цветком в райском саду, а мама смотрела на него так, будто он «самое вкусное на свете мороженое» — так сказала однажды про эту фотографию маленькая Мила, и она была совершенно права — мама так сияла и радовалась на этом снимке, что казалось, у нее за спиной есть настоящие крылья, и она вот-вот взмахнет ими и взлетит от восторга и от счастья. Однако мама почему-то рассердилась на Милу за эти слова, и сказала сразу две свои фразы-заклинания прямо друг за другом: «Есть вещи, которые вам трогать нельзя», — когда Мила потянулась к фотографии маленькими ручонками, — и «Есть вещи, которые вам не надо знать», — когда вдруг захлопнула альбом и убрала его на верхнюю полку. Мила и Вера тогда ничего толком не поняли, но догадались, что это не просто фотография. Иначе мама не рассматривала бы ее часами, когда думала, что девочки смотрят мультик или играют с куклами, иначе она не гладила бы ее пальцем, не расправляла бережно ее уголки, иначе она ни за что бы не стала ее целовать. А она это делала. Тайком. Вера однажды увидела. И лучше бы она тогда промолчала и не рассказала об этом своей младшей сестре, которая тут же смекнула, что невиданная тайная сила этой фотографии вполне сможет когда-нибудь ей пригодиться. Мила всегда была смышленым ребенком. И к тому же заядлой шантажисткой.