Это лишь игра (СИ) - Шолохова Елена. Страница 35

Даст ли он ей после всего денег на лечение? Нет.

Захожу в его кабинет. Отец всегда хранит наличные дома, в сейфе. Не раз открывал-закрывал его при мне, так что код я знаю. Но все равно не по себе. Мерзко.

Долго не могу решиться. В жизни ничего не брал чужого. Тем более – у отца. Хотя он как-то сказал: «Если вдруг что-то случится – ты знаешь, где лежат деньги».

Можно, конечно, эту его фразу притянуть за уши как разрешение самовольно взять из сейфа эти злосчастные двести тысяч. Вернее, сто. Еще сто я снял со своей карты. Для отца это вообще не деньги, хоть сто тысяч, хоть двести. Но давит, конечно, не это, а сам факт, само действо…

Вспоминаю, как отец сегодня говорил: «Мой сын, мой Герман, моя гордость».

И я тут такой – торчу в его кабинете, собираясь, по сути, ограбить собственного отца. Да уж, гордость…

И все равно почему-то не ухожу.

«Нет ничего дороже жизни, особенно жизни мамы…» – лезут на ум слова Третьяковой.

И я, стараясь больше ни о чем не думать, подхожу к книжному шкафу. Сейф у отца вмонтирован в стену сразу за полками. Код – мой день рождения. Ввожу цифры. Щелчок – и стальная массивная дверца слегка отходит. Достаю пачку, отсчитываю ровно сто тысяч. Остальное убираю обратно и ухожу. Поднимаюсь к себе. Поговорить бы сейчас с Третьяковой, но она уже спит…

А сам я за всю ночь глаз не сомкнул. Лежал без сна, пялился в темный потолок, слушал, как тяжело колотится сердце, и чувствовал себя последней мразью…

36. Герман

Отец явился домой только под утро, так что завтракаю я в одиночестве. Потом еду в школу, и деньги эти жгут карман. Скорее бы уж отдать их матери и поговорить с отцом. Ну не отнимет же он их у нее. Да и вообще, что он ей теперь-то сделает, больной, даже умирающей? Ну а на меня разве что поорет. Хотя все равно стремно…

Третьякова, конечно, сразу подмечает мою мрачную мину. Вижу боковым зрением, что весь урок на меня косится. И на первой же перемене спрашивает, с тревогой заглядывая в глаза:

– Герман, у тебя что-то случилось?

– У меня все прекрасно, – цежу в ответ.

– А с мамой?

– Ещё лучше.

– Ты сегодня какой-то… сам не свой…

Мы стоим в коридоре у окна, рядом с кабинетом, где через пять минут у нас начнется физика.

Вчера на эмоциях мне, конечно, хотелось с ней поговорить, но сегодня охота спокойно всё обдумать самому. Будто ночи было мало.

Если бы она допытывалась дальше, я бы, наоборот, только замкнулся и попросил бы не лезть не в свое дело. Но Третьякова на мои слова лишь кивает, мол, понятно. А потом говорит с грустной улыбкой:

– Прости…

– За что?

– Ну… за то, что устроила тебе тут допрос, хотя не имею на это никакого права. Ты только не думай, это не праздное любопытство. Просто ты явно не в духе, и я правда забеспокоилась, но если всё нормально… В общем, извини, больше донимать тебя не стану.

А она та еще манипуляторша, с усмешкой отмечаю про себя, даже если сама того не ведает.

Я смотрю на нее молча, внимательно, с нескрываемым интересом, пока Лена не замолкает и не начинает краснеть от смущения.

Пауза затягивается, и ей становится совсем некомфортно. Может, я и был не в духе, как она говорит, но вот смотрю на нее – и меня отпускает. Я облокачиваюсь о подоконник, придвигаюсь, наклоняюсь к ней ещё ближе и говорю с улыбкой.

– Можешь донимать. Я не против.

Лена моментально становится ярко-пунцовой и теряется окончательно. Отводит глаза, будто ее вдруг заинтересовал снующий туда-сюда народ. Бездумно теребит ремешок часов, из коричневой кожи, весь потертый. Такие еще носят?

Она так сильно волнуется, прямо на взводе вся, что кажется, если я сейчас ее трону, Лена отпрыгнет как ошпаренная.

– Я вчера украл у отца сто тысяч, – огорошиваю ее.

Она тут же снова поворачивается ко мне и округляет глаза.

– Что? – переспрашивает одними губами.

– Я украл у отца сто тысяч, – повторяю и упиваюсь потрясением в ее взгляде. Сейчас она скажет: фу, как можно? Ты ужасен! Папа – это святое, а ты – чудовище. Или еще что-нибудь в том же духе.

Но она несколько секунд смотрит на меня своими бездонными глазищами, а потом спрашивает:

– Для мамы? Ты деньги взял для мамы? Чтобы ей передать? Потому что папа бы не дал, да?

Я киваю.

– Поэтому ты сегодня такой? Тебе нехорошо на душе? Но знаешь, ты все верно сделал. Уж лучше украсть и таким образом попытаться спасти жизнь человека, чем не замарать руки такой вот кражей, остаться как бы чистеньким, но не помочь. Я на твоем месте поступила бы точно так же! – горячо заверяет она.

Мне, конечно, смешно от ее пылких речей, но и… неожиданно приятно. Даже как-то легче немного становится.

После школы мы идем вместе, и это уже не выглядит «случайностью», как было в предыдущие дни, когда я будто ненароком пристраивался к ней. Сегодня мы вдвоем выходим из кабинета, где был последний урок, вместе спускаемся в гардероб, вместе выходим на улицу.

Неподалеку от школьных ворот стоит мать, прячась за фонарный столб. Я, конечно, понимаю, что она боится отца и его людей, но эта игра в шпионов уже раздражает.

– Я, наверное, пойду… – заметив ее, говорит Лена. – Не буду вам мешать. Тебе, наверное, хочется с ней наедине все обсудить.

– Останься, – ловлю ее руку. – Ничего мне с ней обсуждать не хочется. Я просто передам ей деньги, и пусть себе идет… лечиться.

Мать принимает конверт чуть не со слезами на глазах. Для приличия сначала отказывается, бормочет: зачем, не надо было, не стоило, но спасибо, спасибо…

А мне даже ее благодарности выслушивать невмоготу. Хочется скорее отойти и больше не приближаться. Даже самому как-то стремно, словно она – прокаженная, а я откупился и доволен. Но это не так, конечно. Просто мне некомфортно с ней рядом. Не знаю, почему.

Зато потом говорю Третьяковой:

– Пойдем по Карла Маркса?

Это значительный круг, и идти нам будет минут на двадцать дольше, а с нашей скоростью – мы еле бредем – и на все тридцать. Она бросает на меня взгляд, опять нежно розовеет и соглашается:

– Пойдем.

После обеда всё активно тает: кучи почерневшего снега, заледенелые за ночь тротуары, сосульки, свисающие с крыш. Кругом журчит, капает, хлюпает, растекается. По пути нам попадается огромная лужа. Я перескакиваю первым, разворачиваюсь и подаю Лене руку. Она полсекунды колеблется, но все же вкладывает в мою ладонь прохладные пальцы и быстро, мелкими шажочками перебегает по бордюру. Тихо говорит: спасибо.

– Да не за что, – бросаю я небрежно, но руку ее не выпускаю. И она не пытается ее вырвать. Так мы и идем дальше, взявшись за руки.

Жаль, в кафе она зайти отказывается.

– Я больше всего люблю весну, – сообщает Лена. – Особенно апрель и май. Я прямо чувствую…

Мы проходим мимо книжного магазина, в витрине которого выставлены на паллете разные книги. Третьякова замолкает на полуслове и приостанавливается на миг. Взгляд ее выхватывает одну из книжек, на миг загорается, потом гаснет. Я тоже любопытствую, что ее там так пленило. Оказывается, «Небо после бури». Ни книга, ни автор мне неизвестны. Но у нас с ней по части литературы вообще разные предпочтения.

– Так что ты чувствуешь? – напоминаю ей.

– Я? – удивляется она, потом вспоминает: – Ах да. Чувствую, как природа пробуждается. В марте будто стряхивает с себя тяжелый сон, в апреле – уже вовсю оживает, а в мае – ликует и празднует эту новую жизнь… Что ты так улыбаешься? Тебе так не кажется?

– Нет, но я вообще от лирики далек.

Она меня, конечно, забавляет, но рядом с ней мне хорошо. И несмотря на то, что мы и так до ее дома шли полчаса, потом еще у ворот стоим примерно столько же. Затем на улицу выходит какая-то пожилая женщина и зовет ее по имени. И Лена пугается, будто ее застали врасплох, и сбегает.

А я сажусь к Василию, который, конечно, уже тут как тут.

Дома в сети нахожу ту книгу, возле которой залипла Третьякова. Оказалось, это аж четвертый роман цикла. Ради интереса почитал первый том – муть, конечно, как по мне. Джинны, духи, демоны и прочая нечисть.