Лев Толстой - Труайя Анри. Страница 48

Льву казалось теперь, что женщины созданы только для того, чтобы низводить мужчин до животного состояния и мешать им быть счастливыми. Яркий пример того зла, которое женщина могла причинить мужчине, был Иван Тургенев: отвергнутый Полиной Виардо, он превратился в тень, а болезнь мочевого пузыря, которую он терпеливо пытался вылечить, еще больше усугубляла чувство физической неполноценности перед блистательной и ветреной певицей; его мучило, угнетало и воспитание дочери, ребенка трудного, с которым он все время ссорился. «Тургенев плавает и барахтается в своем несчастии», [255] – сокрушается Лев. А тетушке сообщает: «Бедный Тургенев очень болен и физически и еще серьезнее морально. Несчастная его связь с госпожой Виардо и его дочь задерживают его в Париже. Климат здешний ему вреден, и он жалок ужасно. Никогда не думал, что он способен так сильно любить». [256]

Но если ему и случалось пожалеть Тургенева, на следующий день он уже не в силах был выносить его. Странная переменчивость, которая проявилась в отношениях с Валерией Арсеньевой, давала о себе знать и в его дружбе с писателем, которым восхищался и которого ценил больше других. Он не мог провести и дня, не видя его, а на страницах дневника появлялись после этих встреч довольно противоречивые впечатления: «Обедал с Тургеневым, он просто тщеславен и мелок» (17 февраля/1 марта), «Сидел с Тургеневым часа три приятно» (20 февраля/4 марта), «…опять вечер славно провел у Тургенева за бутылкой вина и камином» (21 февраля/5 марта), «Тургенев ни во что не верит, вот его беда, не любит, а любит говорить» (25 февраля/9 марта), «За обедом сказал ему, чего он не думал, что я считаю его выше себя» (26 февраля/10 марта), «Тургенев скучен… Увы! Он никого никогда не любил» (1/13 марта), «Зашел к Тургеневу. Он дурной человек, по холодности и бесполезности, но очень художественно-умный и никому не вредящий» (4/16 марта), «Зашел к Тургеневу. Нет, я не бегаю от него. Довольно, я отдал дань его заслугам и забегал со всех сторон, чтобы сойтись с ним, невозможно» (5/17 марта), «В 5 зашел Тургенев, как будто виноватый; что делать, я уважаю, даже, пожалуй, люблю его, но симпатии к нему нету, и это взаимно» (7 февраля/19 марта), «Пошел к Тургеневу. Он уже не говорит, а болтает; не верит в ум, в людей, ни во что» (25 марта/6 апреля).

Тургенев со своей стороны признавался, что, несмотря на все свое восхищение, неспособен жить в согласии с Толстым: «Действительно он изменился во многом и к лучшему – но скрып и треск его внутренней возни все еще неприятно действует на человека, нервы которого без того раздражены» (письмо П. В. Анненкову, 16/28 февраля 1857 года), «С Толстым я все-таки не могу сблизиться окончательно: слишком мы врозь глядим» (письмо Е. Я. Колбасину, 8/20 марта), «Нет! Несмотря на все мои старанья, сердечно сблизиться с Толстым я не могу. Он слишком иначе построен, чем я. Все, что я люблю, не любит он – и наоборот. Мне с ним неловко – и ему также, вероятно, со мною. В нем нет, с одной стороны, спокойствия – а с другой, нет кипения молодости – и выходит – que je ne sais pas où le prendre. Но из него выйдет человек замечательный – и я первый буду любоваться и рукоплескать – издали» (письмо П. В. Анненкову, 9/21 марта), «Толстой начинает приучаться к терпимости и спокойствию; перебродит это вино – и сделается напитком, достойным богов» (письмо В. П. Боткину, 23 марта/4 апреля).

Но Толстой далек был и от терпимости, и от спокойствия, когда Тургенев давал ему свою благожелательную оценку. В Париж приехал его брат Сергей с князем Оболенским. Братья катались верхом в Булонском лесу, навестили нескольких друзей и не замедлили отметить, что им скучно вместе. Что может быть более странного, чем самые близкие родные, которых связывают лишь воспоминания детства? Сергей покинул Париж, проведя там около недели, Лев считал, что и ему пора подумать об отъезде. Его манила Швейцария, Италия, Англия…

Он еще колебался в своем решении, когда узнал, что 25 марта/6 апреля 1857 года в Париже состоится смертная казнь. Приговоренный – некий Франсуа Ришё, вор и убийца. Желание посмотреть было сильнее отвращения – есть вещи и события, которые необходимо видеть, если ты выбрал литературу своей профессией. С ощущением, будто собирается на спектакль, Толстой поднялся среди ночи в своей холодной комнате, в темноте оделся, нанял фиакр и поехал на площадь Рокетт. Под темным еще небом стояла плотная толпа – множество женщин и даже дети. [257] Двери всех близлежащих кабачков были открыты. Огни падали то на лица, то на бутылку, то на чью-то руку, держащую шапку. А над толпой возвышался четкий силуэт гильотины. Когда привезли приговоренного, раздался ропот, люди зашевелились, чтобы лучше видеть. Толстой устроился хорошо, так что не пропустил ни одной детали происходящего. Когда нож опустился, он ощутил боль.

Возвратившись к себе и еще не оправившись от пережитого ужаса, записал: «Больной встал в 7 час. И поехал смотреть экзекуцию. Толстая, белая, здоровая шея и грудь. Целовал Евангелие и потом – смерть, что за бессмыслица! Сильное и недаром прошедшее впечатление… Гильотина долго не давала спать и заставляла оглядываться». [258] Преследуемый видением тела казненного, в тот же день делится с Боткиным: «Я видел много ужасов на войне и на Кавказе, но ежели бы при мне изорвали в куски человека, это не было бы так отвратительно, как эта искусная и элегантная машина, посредством которой в одно мгновение убили сильного, свежего, здорового человека. Там есть не разумная [воля], но человеческое чувство страсти, а здесь до тонкости доведенное спокойствие и удобство в убийстве и ничего величественного. Наглое, дерзкое желание исполнять справедливость, закон Бога. Справедливость, которая решается адвокатами, – которые каждый, основываясь на чести, религии и правде, – говорят противуположное… А толпа отвратительная, отец, который толкует дочери, каким искусным механизмом это делается, и т. п. Закон человеческий – вздор! Правда, что государство есть заговор не только для эксплуатации, но главное для развращения граждан… Политические законы для меня такая ужасная ложь, что я не вижу в них ни лучшего, ни худшего… Никогда не буду служить нигде никакому правительству».

Двадцать пять лет спустя он вернется к мрачным картинам этого дня в своей «Исповеди»: «Когда я увидал, как голова отделилась от тела, и то, и другое врозь застучало в ящике, я понял – не умом, а всем существом, – что никакие теории разумности существующего и прогресса не могут оправдать этого поступка и что если бы все люди в мире, по каким бы то ни было теориям, с сотворения мира, находили, что это нужно, – я знаю, что это не нужно, что это дурно…»

После казни Толстой стал питать неприязнь ко всей Франции. «Правду писал Тургенев, что поэзии в этом народе il n'y a pas… [259] Вообще жизнь французская и народ мне нравятся, но человека ни из общества, ни из народа, ни одного не встретил путного». [260] Забавное замечание из уст человека, который в течение шести недель, проведенных во Франции, посещал лишь русские салоны. Теперь, наконец, он решился ехать. В мирной, чистой и добродетельной Швейцарии отдохнуть от французских ужасов. Но только ли гильотина заставила его собраться в путь? Не следует забывать, что неделю назад Лев планировал уехать из Парижа с Сергеем, что письмо, написанное Боткину по впечатлениям от казни, назвал в дневнике «глупым» и что мрачные думы не мешали ему рассуждать о возможности женитьбы на Львовой. Наверное, гильотина стала предлогом, хотя и чересчур драматическим, чтобы назначить точную дату отъезда, на который, со свойственной ему нерешительностью, он никак не мог отважиться.