Лев Толстой - Труайя Анри. Страница 50

В Кларане он сблизился с несколькими русскими, среди которых был Михаил Пущин, брат знаменитого декабриста, друга Пушкина. За участие в восстании 24 декабря 1825 года Михаил был разжалован в солдаты и отправлен на Кавказ. Толстой говорил о нем как о чудесном, добром человеке, что, впрочем, позже не мешало обвинять его в хвастовстве. Точно так же о Мещерских он пишет 10/22 апреля, что они «хорошие люди», а 12/24-го, что «отвратительные, тупые, уверенные в своей доброте, озлобленные консерваторы». Еще одна новая знакомая, Карамзина, поначалу «славная», а затем «выработанная, поэтому тяжелая особа».

Критикуя представителей этого праздного мирка, Лев тем не менее с удовольствием принимал участие в их развлечениях. То с одними, то с другими совершал прогулки в экипаже или на лодке, пил чай в гостиничных ресторанах или с альпенштоком в руке отправлялся в дальние пешие походы. С пятнадцатого по двадцать седьмое мая путешествует с сыном своих друзей Поливановых, одиннадцатилетним Сашей. Взял с собой дневник и чистую бумагу. Рядом твердым шагом шел Саша и, опьяненный свежим воздухом, задавал слишком много вопросов, которые начинали раздражать Толстого. На ночь они останавливались в гостиницах, с рассветом снова пускались в путь. В Аване их одурманил запах нарциссов, мельник переправил через реку, в Интерлакене наслаждались свежим ржаным хлебом и парным молоком, в Гриндельвальде хлестал почти тропический ливень (Саша плелся позади), им пришлось полностью раздеться, прибыв на место, где Лев обратил внимание на хорошеньких служанок. На следующий день, после восхождения на ледник, вернулись в гостиницу, поужинали, но Толстой не мог заснуть и в полночь решил пройтись по галерее второго этажа, откуда открывался вид на горы при лунном свете. Мимо него проходила служанка, к которой он стал было приставать, но затем отпустил. Тут ему показалось, что другая, на первом этаже, подает ему какие-то знаки, он, не медля, спустился и схватил ее в объятья. Та начала вырываться, кричать и переполошила всю гостиницу. «Я поднял весь дом, меня принимают за malfaiteur [271]

…Говорили вслух с полчаса», [272] – записал виновник происшествия, укрывшись в своей комнате. В Туне они с Сашей обедали с восемнадцатью пасторами, в Берне он решил, что пора жениться – но на ком; недалеко от Фрибурга растерянно смотрел на грязных, в лохмотьях детишек, большое распятие на перекрестке, надписи на домах, отвратительно размалеванную статую Мадонны над колодцем и остался совершенно равнодушен к виду с Жаманской горы: «Я люблю, когда со всех сторон окружает меня жаркий воздух, и этот же воздух, клубясь, уходит в бесконечную даль, когда эти самые сочные листья травы, которые я раздавил, сидя на них, делают зелень бесконечных лугов, когда те самые листья, которые, шевелясь от ветра, двигают тень по моему лицу, составляют линию далекого леса, когда тот самый воздух, которым вы дышите, делает глубокую голубизну бесконечного неба; когда вы не один ликуете и радуетесь природой; когда около вас жужжат и вьются мириады насекомых, сцепившись, ползут коровки, везде кругом заливаются птицы. А это – голая холодная пустынная сырая площадка, и где-то там красивое что-то, подернутое дымкой дали. Но это что-то так далеко, что я не чувствую главного наслаждения природы, не чувствую себя частью этого всего бесконечного и прекрасного целого». [273]

По возвращении в Кларан Толстой приводит в порядок бумаги, составляет «Путевые записки», пишет несколько страниц рассказа «Альберт», несколько глав «Казаков», отправляет письма, читает Бальзака, Прудона, Евангелие, разбивает зеркало и «имел слабость загадать в лексиконе, вышло: подметки, вода, катар, могила» – будущее оставалось туманным.

На следующий день, 31мая/12 июня, уезжает, чтобы начать новое путешествие, – мечтает добраться до Турина, где в это время находились Дружинин и Боткин. Но, встретив их, недоволен – они постарели и, кажется, ненавидят друг друга. Пьемонт Льва очаровал. Он отдыхает, приводит себя в порядок и снова пускается в путь: едет верхом на муле, удивляется в Грессонэ гигантской служанке, наслаждается видом Аостской долины, трясется по ухабам в дилижансе, встречает слабоумного в наполеоновской шляпе, видит приют Сен-Бернар, огромный, купающийся в тумане (здесь его тепло принимают монахи в огромном зале с камином), спускается под густым снегом, проезжает Мартиньи и Эвионнац – «долину, залитую лиловым чем-то».

Перемена обстановки, ее новизна, усталость, свежий воздух пробудили в нем любовный аппетит. На каждой остановке он примечал какую-нибудь женщину: «Хорошенькая табачница…» (8/20 июня), «Веселая толстенькая служанка» (10/22 июня), «Хорошо, но неполно без женщин» (11/23 июня), «Красавица с веснушками. Женщину хочу – ужасно. Хорошую» (15/27 июня).

Толстой возвращается в Кларан, так и не утолив своего голода. Здесь остается несколько дней, но ему не сидится на месте, снова пакует вещи и уезжает в Женеву, а оттуда в Берн. Сначала толпа на пароходе – угловатые, широкоскулые немцы, толстые здоровяки-швейцарцы. Потом переполненные вагоны железной дороги – французы, которые «везде хотят faire la noce [274]», «путешествующая школа девочек и мальчиков, с румяным, потным, скуластым регентом», «пьяные крики, толпа, пыль», а из окна видна «сырая, светлая на месяце поляна, оттуда кричат коростели и лягушки, и туда, туда тянет что-то. А приди туда, еще больше будет тянуть вдаль. Не наслаждением отзывается в моей душе красота природы, а какой-то сладкой болью». [275]

Вид праздничного Берна со стрелками и музыкой разочаровал. Он еще и потому был настроен так плохо, что всю прошедшую ночь думал о том, что у него туберкулез. Не в силах был выносить жаркое веселье толпы, стрельбу, пьяных людей на столах, вызывающего стыд русского медведя, обезумевшего от криков. Вечером долго следовал по улице за упитанной красоткой, вернулся в отель без сил, но едва добрался до постели, снова начался «туберкулезный кошмар».

Утром Лев решает ехать в Люцерн, где тогда были две его двоюродные тетушки, обожаемые бабушки. Останавливается в лучшем отеле «Швейцерхоф», построенном на берегу озера и населенном, в основном, англичанами. Выглянув в окно своего номера, ошеломлен: «Когда я вошел наверх в свою комнатку и отворил окно на озеро, красота этого озера буквально потрясла и взволновала, – писал он Боткину. – Мне захотелось обнять кого-нибудь, кого я очень люблю, крепко обнять, прижать к себе, ущипнуть, защекотать, что-нибудь с ним или с собой сделать от радости». [276] Озеро было зеленоватое и сиреневое, все в барашках волн, с точками корабликов.

К несчастью, великолепие пейзажа портили «чистоплотные англичанки с длинными рыжими лицами в швейцарских соломенных шляпах» и англичане «в прочном трико и пледах». Когда сорок или пятьдесят их собирались за столиками в ресторане, Толстому представлялось сборище автоматов, жующих, пьющих и ни о чем не думающих. «Эти 40, 50 человек в продолжение часу и 8 блюд сидят и едят, очевидно стараясь есть как можно приличнее, и все мертвы, буквально мертвы… я раз 500 слышал разговоры англичан, говорил с ними, ежели раз я слышал живое слово… пусть нападут все несчастия мира сего». [277]

Однажды вечером Лев встретил на улице «крошечного черного человечка», который пел тирольские песни, мастерски аккомпанируя себе на гитаре, и пригласил его спеть под окнами «Швейцерхофа». С первых же нот вокруг него собралась толпа из поваров в белых куртках и колпаках, лакеев в ливреях, портье, служанок, а на балконе безмолвно сидели дамы в длинных платьях и господа в манишках. Когда после трех песен артист поднял шляпу, чтобы «собрать награду», никто не бросил ему ни су. Он грустно пробормотал: «Спасибо, дамы и господа», и «пошел прочь», толпа, смеясь, за ним. «Мне сделалось больно, горько и стыдно за маленького человечка, за толпу, за себя, – напишет Толстой, – и, как будто, надо мной смеялись и я был виноват, я тоже, не оглядываясь, скорым шагом пошел на крыльцо». [278] Он побежал за певцом, привел его обратно в отель и пригласил выпить. Скандал! Возмущенные постояльцы скрылись, не желая находиться в обществе бродяги, которого некий русский граф привел в зал. Официант с желчной улыбкой провел Льва и его гостя не в главный зал, но в какую-то комнату, заставленную столами и деревянными скамейками, здесь обычно собирались слуги. В углу мойщицы посуды занимались своим делом.