Свечи сгорают дотла - Мараи Шандор. Страница 22

— Входит, останавливается на пороге, — продолжает генерал. — Она без шляпы, приехала из дома одна, в легком двухколесном экипаже. Спрашивает: «Уехал?» Голос у нее по-особому дрожит. Я делаю знак рукой, мол, да, уехал. Кристина стоит в дверном проеме, стройная как тростник, я, наверное, никогда не видел ее такой прекрасной, как в эту минуту. Лицо у нее белое, как бывает у раненых, потерявших много крови, только глаза лихорадочно светятся, как накануне, когда я подошел к ней, а она читала книгу про тропики.

«Сбежал», — заключает она, не ожидал ответа, Кристина говорит это сама себе как утверждение. «Струсил», — добавляет спокойно и тихо.

— Так и сказала? — спрашивает гость, вздрогнув, теперь он уже не похож на статую. Делает глоток, чтобы промочить горло.

— Да, — отвечает генерал. — Больше ничего не сказала. Да я и не расспрашивал. Мы молча стояли в комнате. Потом Кристина оглянулась, отметила взглядом каждую картину, каждый предмет мебели, каждую безделушку. Я следил за движением ее глаз. Она смотрела на комнату, будто прощалась с ней. Смотрела, словно все это уже видела и теперь прощается с каждой вещью по отдельности. Комнату, вещи можно рассматривать двумя способами: с любопытством первооткрывателя и словно прощаясь с чем-то. Во взгляде Кристины не было ничего от любопытства, открытия нового. Взгляд ее так спокойно, по-свойски скользил по комнате, как если бы она была дома и знала, где все стоит. Глаза горячечно блестели и в то же время были подернуты поволокой. Она была сдержана и молчалива, но я чувствовал: эта женщина сейчас вышла из роли, из определенных рамок своей жизни и близка к тому, чтобы потерять себя, тебя и меня. Один взгляд, внезапный жест, и Кристина сделает или скажет что-то, и исправить это будет уже невозможно… Картины она рассматривает без волнения и интереса, как человек напоследок рассматривает то, что ему хорошо знакомо, что он уже много раз видел. Близоруко прищурившись, бросает гордый взгляд на широкую французскую тахту, на мгновение прикрывает глаза. Потом поворачивается и молча, так же, как и приехала, выходит из комнаты. Я не следую за ней. В открытое окно вижу, как она проходит через сад. Проходит между розовых кустов — розы в ту пору как раз начали цвести. Садится в легкую коляску, ожидающую ее у забора, берет в руки вожжи и трогается с места. Спустя минуту коляска скрывается за поворотом.

Генерал замолкает, смотрит на гостя.

— Я тебя не утомил? — спрашивает он вежливо.

— Нет — глухо отвечает Конрад. 

— Вовсе нет, продолжай.

— Я слишком подробно рассказываю. — словно бы оправдывается Хенрик. — Но иначе нельзя, главное можно понять только из деталей — я это понял в жизни и из книг. Надо знать все детали, ведь мы не можем знать, какая из них окажется важной, когда слово осветит то, что стоит за событиями. Во всем должен быть порядок. Ноу меня почти все. Ты сбежал, Кристина ушла, уехала на коляске домой. А я, что мог сделать я в эту минуту и потом?.. Я разглядывал комнату, смотрел вслед ушедшей Кристине. Знал, что в прихожей за дверью навытяжку стоит твой денщик. Я выкрикнул его имя, он вошел, отдал честь. «Слушаюсь!» Я спросил, когда уехал капитан. «Утренним скорым». Этот поезд шел в столицу. «Мною с собой взял багажа?» — «Нет, только пару цивильного платья». — «Оставил какие-то распоряжения?» — «Да, квартиру надо продать. Мебель — тоже продать. Господин адвокат всем этим займется. А я вернусь в полк», — докладывает денщик. Больше ни слова. Мы смотрим друг на друга. И тут следует минута, которую трудно забыть: денщик — крестьянский парень, лет двадцати, ты, конечно, помнишь, славное такое, умное и человечное лицо — уже не стоит по стойке смирно, не смотрит на меня, как положено смотреть рядовому на старшего по званию, передо мной мужчина, который что-то знает в отношении другого мужчины и жалеет его. Во взгляде его есть что-то человеческое, похожее на жалость, от чего я бледнею. Кровь приливает к голове… И тут — в первый и последний раз за все последующее время — я тоже теряю голову.

Делаю шаг к юноше, хватаю за мундир на груди, почти что поднимаю его этим движением вверх. Мы ощущаем на лицах дыхание друг друга. Глубоко заглядываем в глаза друг другу. У денщика в глазах ужас и все та же жалость. Сам знаешь, мне в таких ситуациях не стоило хвататься за что-то или за кого-то — я ломал все, до чего неосторожно дотрагивался…

Я и сам это знаю, чувствую, мы оба, в опасности — и я, и парень этот. Поэтому отпускаю его, практически кидаю на пол, точно оловянного солдатика, сапоги звякают об пол, он снова стоит навытяжку, как на параде. Я вытаскиваю платок, вытираю лоб. Достаточно одного вопроса, и этот человек сейчас ответит. Вопрос: «Та дама, что сейчас была здесь, приходила и прежде?..» Если не ответит, убью. Хотя, наверное, убью, даже если ответит, и, видимо, не только его… в такие минуты человек не признает друзей. И в то же время я понимаю: спрашивать бесполезно. Я знаю, что Кристина уже бывала здесь, и не один, а много раз.

Генерал откидывается в кресле, усталым движением кладет руки на подлокотники:

— Теперь уже спрашивать смысла нет. То, что мне еще нужно узнать, этот чужой юноша мне поведать не может. Мне надо знать, почему все это произошло. И где граница между двумя людьми. Граница предательства? Вот бы что узнать.

А еще — в чем тут мой грех?.. — Хенрик произносит это совсем тихо, вопросительным тоном, растерянно. По тому, как он это сказал, ясно, что он сейчас впервые вслух задал вопрос, который сорок один год живет у него в душе и на который он до сих пор так и не сумел получить ответ.

16

— Ведь с человеком не просто так что-то происходит, — в голосе генерала появляется решимость, он поднимает голову. Над стариками колышутся длинные языки пламени, свечи дымят, фитили почернели. Поля и далекий город за окном еще темны, в ночи не видно ни огонька. — Человек тоже способствует тому, что с ним происходит. Способствует, призывает на свою голову, не отпускает то, чему суждено произойти. Таков человек. Он делает даже в том случае, если сразу, с первой минуты чувствует и знает, что совершает роковой поступок. Человек и его судьба удерживают, повторяют и формируют друг друга. Неправда, будто судьба слепо вступает в нашу жизнь, нет. Судьба входит в открытую дверь, которую мы сами распахиваем и пропускаем судьбу вперед себя. Нет того, у кого хватило бы сил и ума словом или делом прогнать ту напасть, которая, подчиняясь железному закону, становится следствием его же личности и характера. Я что, ничего не знал про тебя и Кристину?.. В смысле, в процессе или в самом начале, в начале нашей общей истории?.. Ведь это ты в конечном итоге познакомил меня с Кристиной. Она в детстве знала тебя, ты отдавал ноты в переписку ее отцу, старику, чьи артритные руки еще годились для написания нот, но скрипку и смычок держать уже не могли, не могли извлекать из инструмента чистые, благородные звуки.

Ему рано пришлось оставить карьеру, концертный зал, пришлось довольствоваться обучением бесталанных, лишенных музыкального слуха детей в провинциальной школе и скромным дополнительным заработком — правкой или приведением в божеский вид творений способных дилетантов… Так ты познакомился с отцом Кристины и с ней самой, ей тогда было семнадцать. Мать ее осталась где-то в Южном Тироле, у себя на родине, где она последние годы лечила больное сердце в каком-то санатории, к тому моменту она уже была мертва. Потом, в конце нашего свадебного путешествия, мы с Кристиной приедем на эти воды и найдем санаторий. Кристина захочет увидеть комнату, где умерла ее мать. Мы прибудем в Арко на автомобиле, проехав вдоль по берегу озера Гарда, утопающего в ароматах цветов и апельсиновых деревьев. Разместимся в отеле «Рива», а после обеда отправимся пешком в Арко. Вокруг все серого и серебристого цвета, как оливковые деревья, на возвышении, в укрытии скал, где воздух теплый и влажный, — крепость, санаторий для сердечных больных. Повсюду пальмы и приятно приглушенное освещение, наполненный ароматами и душный тепловатый воздух — похоже на теплину. Бледно-желтый дом, где провела последние годы и умерла мать Кристины, окружен тишиной и тайной, словно заключает в себе всю печаль, от которой заболевают человеческие сердца, как будто сердечные боли в Арко становятся неким молчаливым действием, следствием обмана, непонятных горестей жизни. Кристина обходит дом. Тишина, аромат южных растений, усаженных колючками, мягкий и пахучий влажный воздух, который обволакивает здесь все, точно марля — сердца больных, — все это действует и на меня. Я впервые ощущаю, что Кристина не вся со мной, и издалека, совсем издалека, с начала времен слышу голос — печальный и умный голос отца. Он говорит о тебе, Конрад, — генерал впервые обращается к гостю по имени и произносит это имя вежливо, без каких-либо эмоций, — и говорит, что ты не настоящий солдат, ты — человек иного склада. Я это слово не понимаю, не знаю еще, что это за инакость. Потом время и много часов, проведенных в одиночестве, научат меня, что речь всегда именно об этом: мужчина и женщина, друзья, отношения в свете — все определяет эта инакость, разделяющая людей на два лагеря. Мне уже иногда кажется, что в мире только и есть, что два лагеря, а все варианты этой инакости — классовые, мировоззренческие различия, оттенки власти, все — лишь ее следствие. И как в минуту опасности при переливании крови помочь друг другу могут только люди, чья кровь принадлежит к одной и той же родственной группе, так и душа может помочь другой душе, только если не принадлежит к «иному складу», если души принципиально схожи по своей истинной сути, более глубокой, чем убеждения. Тогда в Арко я почувствовал, что празднику пришел конец, что Кристина тоже «иная». И вспомнил слова отца, который не читал книг, но которого одиночество и жизнь тоже научили распознавать правду; он знал об этом, тоже встретился в жизни с женщиной, которую сильно полюбил и рядом с которой все равно остался одиноким, ведь они были людьми разного склада, разной температуры крови, разного ритма жизни, потому что мама тоже была «иной», как и вы с Кристиной…