Палач, или Аббатство виноградарей - Купер Джеймс Фенимор. Страница 88
— Я слышал о происшествии на озере, — вмешался Петерхен, — и узнал, что если не лжет молва, а она, Бог свидетель, права обычно бывает, только когда хвалит представителей власти, то ты, Мазо, вел себя в этом деле как надежный человек и искусный моряк; но достопочтенный кастелян верно заметил: правосудие превыше всего. Правосудие представляют в виде слепой богини, дабы показать, что она не взирает на лица, и, будь ты даже савойяром, суд должен принять решение. Поэтому поразмышляй над фактами, и в конце концов тебе станет ясно, что твоя виновность очевидна. Во-первых, ты сошел с тропы, когда Жак Коли был сзади, чтобы вернуться, когда это отвечало твоим намерениям; затем ты убил его ради золота…
— Но пока что, синьор бейлиф, все это не более чем ваши домыслы, ничем не подкрепленные, — прервал его Маледетто. — Я покинул тропу, чтобы вдали от любопытных глаз укрепить на Неттуно его ношу. А золото… Да разве владелец такого дорогого ожерелья станет закладывать душу ради столь жалкой добычи, как безделушки Жака Коли!
В словах Мазо звучало презрение, которое шло ему во вред, поскольку судьям показалось, что он равнодушен к морали и интересуется только корыстью.
— Пора довести дело до конца, — произнес синьор Гримальди, который, пока другие говорили, пребывал в грустной задумчивости. — Выкладывай, Мазо, что у тебя на уме, но, как ни печально, должен предупредить: то, что мы соотечественники, тебе ничем не поможет.
— Синьор, когда в чью-либо защиту выступает сам дож Генуи, его голос редко остается неуслышанным!
Внезапное объявление о высоком ранге гостя застало врасплох монахов и кастеляна, и по часовне пронесся изумленный шепот. Но улыбка Петерхена и хладнокровие барона де Вилладинга говорили о том, что они, по крайней мере, не услышали ничего для себя нового. Бейлиф многозначительно сказал что-то на ухо приору и далее стал обращаться к генуэзцу тоном еще более почтительно-официальным. С другой стороны, синьор Гримальди продолжал вести себя сдержанно, как человек, привыкший принимать знаки уважения, но одновременно избавился, скинув маску, от некоторой неловкости.
— Дожу полагается ходатайствовать только за невиновных, — ответил он, уставив на обвиняемого строгий взгляд.
Маледетто, казалось, вновь колебался, поставленный перед необходимостью открыть какую-то тайну.
— Говори! — произнес генуэзский правитель, ибо действительно это он путешествовал инкогнито с целью встретить на празднестве в Веве своего старинного друга. — Говори, Мазо, если имеешь в запасе что-либо основательное в свою защиту. Время торопит, и становится тяжело видеть перед собой человека, оказавшего мне в час опасности неоценимую услугу, и быть бессильным ему помочь.
— Если вы, синьор дож, глухи к голосу милосердия, то, может быть, прислушаетесь к голосу крови.
Дож побледнел, губы его задрожали, лицо тронула болезненная гримаса.
— Довольно изображать таинственность, несчастный душегуб! — вскричал он. — На что ты намекаешь?
— Прошу вас, не гневайтесь, Eccellenza. Когда бы не нужда, я б не открыл рта, но, сами видите, приходится выбирать между разоблачением и плахой… Я Бартольдо Контини!
Испустив сквозь сжатые губы стон, дож бессильно откинулся на спинку кресла и покрылся смертельной бледностью. Видя, как исказились его старческие черты, уподобившиеся чертам лица несчастного Жака Коли, все в изумлении и испуге столпились вокруг генуэзца. Сделав им знак расступиться, дож в упор уставился на Мазо; казалось, глаза его вот-вот вылезут из орбит.
— Бартоломео? — спросил он хрипло, словно бы его голосовые связки сковало ужасом.
— Бартоло, синьор, и никто другой. Чем больше переживаешь приключений, тем больше берешь имен. Даже вы, ваше высочество, временами путешествуете под маской.
Дож продолжал напряженно разглядывать собеседника, как будто видел перед собой какое-то сверхъестественное существо.
— Мельхиор! — медленно произнес он, блуждая взглядом от Мазо к Сигизмунду и обратно (юноша подошел ближе, беспокоясь о здоровье старика). — Все мы жалкие игрушки в руках Того, кто в самых счастливых и богатых из нас видит всего лишь пресмыкающихся по земле червей! Что значат наши надежды, честь и нежнейшая любовь перед чередой роковых событий, бесконечно порождаемых временем? Мы горды? — за недостаток смирения судьба сыграет с нами шутку. Мы счастливы? — наше счастье не более чем затишье перед бурей. Мы высоко вознесены? — величие толкает нас к проступкам, за которыми последует падение. Мы пользуемся почетом? — как ни заботься о своем добром имени, все равно оно будет запятнано!
— Верующий в Спасителя никогда не отчаивается, — зашептал почтенный ключник, едва ли не до слез тронутый внезапным горем того, к кому преисполнился уважением. — Пусть судьба ему изменяет, пусть отворачивается счастье: его чистая любовь переживет время!
Синьор Гримальди (выборный дож генуэзцев в самом деле носил эту фамилию) на мгновение обратил пустой взор на августинца, но тут же вновь сосредоточил внимание на Мазо и Сигизмунде, которые стояли перед ним, занимая не только его поле зрения, но и мысли.
— Да, существует сила, великая и благодетельная, — снова заговорил генуэзец, — уравновешивающая наши судьбы, и когда мы перейдем в иной мир, обремененные обидами этого, нам всем воздастся по справедливости! Ты знал, Мельхиор, меня в юности и читал в моем сердце как в открытой книге — скажи, есть ли за мной грех, заслуживающий такой кары? Вот стоит Бальтазар — отпрыск палачей, изгой, окруженный ненавистью невежественной толпы; на него указывают пальцем, собаки провожают его лаем — и что же? Этот самый Бальтазар — отец доблестного юноши, чья наружность совершенна, дух благороден, жизнь чиста, а я, последний представитель знатного рода, корни которого теряются во тьме времен, я, богатейший человек страны, избранник своего сословия, имею сыном негодяя, заурядного разбойника, убийцу; единственная опора моего угасающего рода — Маледетто, проклятый!
Зрители зашевелились, жестами выражая свое изумление; не меньше прочих был поражен барон де Вилладинг, который не подозревал, что именно причинило его другу такое горе. Мазо единственный оставался недвижим: пока престарелый отец жаловался на жестокость судьбы, сын ничем не выдал родственных чувств, которые, несмотря на бурную жизнь, хоть в малой степени должны были бы в нем сохраниться. Мазо был холоден, насторожен и полностью владел собой.
— Нет, не могу этому поверить, — воскликнул дож. Бесчувственность Мазо ранила его больше, чем позор быть отцом такого сына. — Ты не тот, за кого выдаешь себя. Ты подло лжешь, чтобы, воспользовавшись моими естественными чувствами, избежать казни! Докажи, что не лжешь, или я предоставлю тебя твоей судьбе.
— Синьор, я предпочел бы не прибегать к публичным объяснениям, но вы решаете иначе. О том, что я Бартоло, говорит эта печатка — ваш собственный дар, посланный мне в помощь на случай подобных же затруднений. Сверх того, мои слова подтвердит добрая сотня свидетелей, живущих в Генуе.
Синьор Гримальди протянул дрожащую ладонь и взял кольцо, не очень ценное, но с печаткой, которое действительно посылал сыну, чтобы узнать его, если с ним произойдет какаянибудь внезапная беда. Глядя на хорошо знакомое изображение и понимая, что ошибка исключена, он застонал.
— Мазо, Бартоло, Гаэтано — ибо таково, несчастный мальчик, твое настоящее имя, — тебе неведомо, на какую горькую муку обрекает родителей недостойное дитя, иначе ты вел бы совсем иную жизнь. О Гаэтано, Гаэтано! Какие надежды ты подавал! Как достоин был отцовской любви! Я видел тебя в последний раз на руках у няни, невинным улыбающимся херувимом, а теперь встречаю порочное сердце, замутненный источник разума; твой облик отмечен печатью греха, руки омочены в крови, тело преждевременно огрубело, а на душе уже лежит отсвет адского пламени!
— Синьор, я таков, каким меня сделала нелегкая жизнь. Все эти годы мы с обществом были не в ладах, и, нарушая его законы, я мстил этим за нанесенные мне обиды, — сердито возразил не на шутку разозленный Маледетто. — Твои слова суровы, дож — или отец, как тебе будет угодно, — и я был бы недостоин своих предков, если бы снес их молча. Сравни свою судьбу с моей, а потом объяви во всеуслышание, у кого из нас больше причин гордиться собой. Ты рос в довольстве, окруженный почетом; тебе вздумалось посвятить юность военной карьере; затем ты устал от перемен и, желая замкнуться в более тесном кругу, начал подыскивать девицу, которая стала бы матерью твоего наследника; тебе приглянулась юная красавица из знатного рода, но она уже успела связать себя нежными чувствами и нерушимым обетом с другим.