Пионеры, или У истоков Саскуиханны - Купер Джеймс Фенимор. Страница 106
— а когда стареешь, доброта идет к самому сердцу…
Элизабет повернулась спиной к ним обоим. Эффингем, силившийся сказать что-то, наконец все же овладел собой:
— Да, твое имя лишь вырезано на простом мраморе, но его следовало бы написать золотыми буквами!
— Покажи мне, сынок, где оно стоит, — попросил Натти с детским любопытством, — я хочу посмотреть на него, раз уж ему оказана такая честь. Это щедрый подарок человеку, который не оставил после себя никого, кто продолжал бы носить его имя в краю, где он так долго прожил.
Эффингем показал старику его имя на мраморной доске, и тот с глубоким интересом провел пальцем по всем буквам, затем поднялся с земли и сказал:
— Да, душевная то была мысль, и по-душевному все сделано. Ну, а что вы написали на могиле краснокожего?
— Слушай, Натти, — сказал Оливер и прочел:
— «Сей камень возложен в память об индейском вожде делаварского племени, известном под именем Джона Могиканина и Чингагука».
— Не Чингагука, а Чингачгука, что значит «Великий Змей». У индейцев имя всегда что-нибудь значит, надо, чтобы оно было написано правильно.
— Я позабочусь, чтобы ошибку исправили. «…Он был последним представителем своего племени, когда-то обитавшего в этих краях, и о нем можно сказать, что его грехи были грехами индейца, а добродетели — добродетелями человека».
— Более верных слов тебе еще не приходилось говорить, мистер Оливер. Эх, кабы ты знал его, как я, когда он был в расцвете сил, кабы видел ты его в том самом сражении, где старый джентльмен, который спит теперь в могиле с ним рядом, спас его от разбойников-ирокезов, те уже привязали могиканина к столбу, чтобы сжечь, ты бы написал все это здесь и мог бы, добавить еще очень многое. Я перерезал ремни, которыми его связывали, вот этими самыми руками, — я отдал ему свой томагавк и нож — ведь для меня всегда самым подходящим оружием было ружье. Да, он умел действовать в бою, раздавал удары направо и налево, как подобает настоящему воину. Я встретил Джона, возвращаясь со слежки за зверем, и увидел на шесте индейца одиннадцать вражьих скальпов. Не вздрагивайте так, миссис Эффингем, то были скальпы всего лишь воинов. Когда я теперь гляжу на эти горы, где когда-то мог насчитать над лагерями делаваров до двадцати дымков, стелющихся над верхушками деревьев, меня охватывает печаль: ведь ни одного человека не осталось от племени, разве встретишь какого-нибудь бродягу из Онидас или индейцев-янки, которые, говорят, переселяются от берегов моря, их, по-моему, и людьми-то назвать нельзя — так, что называется, ни рыба ни мясо, не белые и не краснокожие. Ну ладно, мне пора, надо уходить.
Уходить? воскликнул Эдвардс. Куда ты собрался уходить?
Кожаный Чулок, незаметно для себя усвоивший многие из индейских привычек, хотя он всегда считал себя человеком цивилизованным по сравнению с делаварами, отвернулся, чтобы скрыть волнение, отразившееся на его лице; он нагнулся, поднял большую сумку, лежавшую за могилой, и взвалил ее себе на плечи.
— Уходить?! — воскликнула Элизабет, торопливо подходя к старику. Вам нельзя в вашем возрасте вести одинокую жизнь в лесу, Натти. Право, это очень неблагоразумно. Оливер, ты видишь Натти собрался на охоту куда-то далеко.
Миссис Эффингем права. Кожаный Чулок, это неблагоразумно, сказал Эдвардс. Тебе вовсе незачем взваливать на себя такие трудности. Брось-ка сумку, и уж если желаешь поохотиться, так, охоться неподалеку, в здешних горах.
Трудности? Нет, детки, это мне только в радость это самая большая радость, какая еще осталась у меня в жизни.
— Нет, нет, вы не должны уходить далеко, Натти! — воскликнула Элизабет, кладя свою белую руку на его сумку из оленьей кожи. — Ну да, конечно, я была права: в сумке походный котелок и банка с порохом! Оливер, мы не должны его отпускать от себя — вспомни, как неожиданно быстро угас могиканин.
— Я так и знал, детки, что расставаться нам будет нелегко, — сказал Натти. — Потому-то я зашел сюда по пути, чтобы одному попрощаться с могилами. Я думал, коли я отдам вам на память то, что подарил мне майор, когда мы с ним впервые расстались в лесах, вы примете это по-хорошему и будете знать, что старика следует отпустить туда, куда он рвется, но что сердце его остается с вами.
— Ты что-то затеял, Натти! — воскликнул юноша. — Скажи, куда ты намереваешься идти?
Тоном одновременно и доверительным и убеждающим, как будто то, что он собирался сказать, должно было заставить умолкнуть все возражения, охотник сказал:
— Да говорят, на Великих Озерах охота больно хорошая — простора сколько душе угодно, нигде и не встретишь белого человека, разве только такого же, как я, охотника. Мне опостылело жить среди этих вырубок, где от восхода до захода солнца в ушах раздается стук топоров. И, хоть я многим обязан вам, детки, и это сущая правда, — поверьте, меня тянет в леса.
— В леса! — повторила Элизабет, дрожа от волнения. — Вы называете эти непроходимые дебри лесами?
— Э, дитя мое, человеку, привыкшему жить в глуши, это все нипочем. Я не знал настоящего покоя с того времени, как твой отец появился здесь вместе с остальными переселенцами. Но я не хотел уходить отсюда, пока здесь жил тот, чьи останки лежат под этим камнем. Но теперь его уже нет в живых, нет в живых и Чингачгука, а вы молоды и счастливы. Да, за последнее время во «дворце» Мармадьюка звенит веселье. Ну вот, подумал я, пришла пора и мне пожить спокойно на закате моих дней. «Дебри»! Здешние леса, миссис Эффингем, я и лесами не считаю, на каждом шагу натыкаешься на вырубку.
— Если ты в чем терпишь нужду, скажи только слово. Кожаный Чулок, и мы сделаем все возможное.
— Я знаю, сынок, ты говоришь это от доброго сердца и миссис Эффингем тоже. Но пути наши разные. Вот так же, как у этих двух, лежащих теперь рядом: когда они были живы, то один думал, что отправится в свой рай на запад, а другой — что на восток. Но в конце концов они свидятся, как и мы с вами, детки. Да, да, живите и дальше так, как жили до сих пор, и когда-нибудь опять будем вместе в стране праведных.
— Все это так внезапно, так неожиданно! — проговорила Элизабет, задыхаясь от волнения. — Я была уверена, Натти, что вы будете жить с нами до конца вашей жизни.
— Все наши уговоры напрасны, — сказал ее муж. — Привычки сорокалетней давности не осилишь недавней дружбой. Я слишком хорошо тебя знаю, Натти, и больше не настаиваю, но, быть может, ты все же позволишь мне выстроить тебе хижину где-нибудь в отдаленных горах, куда мы смогли бы иногда приходить повидать тебя и увериться в том, что тебе хорошо живется.
— Не тревожьтесь за Кожаного Чулка, детки, господь сам позаботится о старике, а потом пошлет ему легкую кончину. Верю, что вы говорите от чистого сердца, но живем-то мы по-разному. Я люблю леса, а вы хотите жить среди людей; я ем, когда голоден, пью, когда испытываю жажду, а у вас и еда и питье по часам и по правилам. Нет, у вас все по-другому. От вашей доброты вы даже перекормили моих собак, а ведь охотничьи псы должны уметь хорошо бегать. Самому малому из божьих творений уготован свой удел — я рожден, чтобы жить в лесной глуши. Если вы любите меня, детки, отпустите меня в леса, куда я стремлюсь всей душой.
Эта мольба решила все — больше уговаривать его не стали, но Элизабет плакала, склонив голову на грудь, и муж ее тоже смахивал набежавшие слезы. Вытащив неловкой от волнения рукой свой бумажник, он взял из него пачку ассигнаций и протянул охотнику.
— Возьми, Натти, — сказал он, — возьми хотя бы это. Прибереги их, и в час нужды они тебя выручат.
Старик взял деньги и поглядел на них с любопытством.
— Так вот они какие, новые деньги, которые делаются в Олбани из бумаги! Тем, кто не больно учен, пользы от них нет. Забирай-ка их обратно, сынок, мне от них проку мало. Я уж постарался закупить у француза весь порох в его лавке, прежде чем мусью уехал, а там, куда я иду, свинец, говорят, растет прямо из земли. А эти бумажки не годятся и для пыжей, я ведь бумажных не употребляю, только кожаные… Ну, миссис Эффингем, позволь старику поцеловать на прощанье твою ручку, и да ниспошлет господь бог все свои наилучшие дары тебе и твоим детям.