Обреченная - Элизабет Силвер. Страница 9
Мне понадобилось для такого более двадцати лет, но в конце концов я смогла приспособиться.
Моя мать позже сказала мне, что если тебе дают новую жизнь – видно, что завидную и шоколадную, – то надо брать, что бы там ни было. Я многие годы думала об отдалении Персефоны от меня, не понимая необходимости для нее вступать на эту новую жизненную стезю, пока мне самой не пришло время сделать то же самое.
Когда мне было семнадцать, я была второй в моем выпускном классе. Меня назначили произнести речь на выпускном. Я получила стипендию в Университете Пенсильвании и после секса курила сигареты вместе с самым симпатичным парнем в школе (да, с Энди Хоскинсом) три раза в неделю. И в довесок у меня не было папаши, который сказал бы мне, что я неправильно себя веду. За один тот год моя жизнь начала набирать обороты.
Энди Хоскинс выступал на беговой дорожке за нашу школу и собирался поступать осенью в калифорнийский Бейкерсфилд-колледж по спортивной линии. Перед выпускным он спал в моей постели вместе с пачкой сигарет, коробком спичек и пустым блокнотом. Энди все время подталкивал меня составить речь, закончить речь и попрактиковаться в произнесении речи и пугал меня замечаниями вроде: «Ты знаешь, сколько народу придет смотреть на тебя завтра?», «Эти слова станут твоей эпитафией!», «Это самое важное из всего, что ты делала до сих пор!». И все в таком духе. Возможно, он знал, насколько пророческими окажутся его слова в недалеком будущем. А может, и не знал.
Я помню, как смотрела в его потрясающие синие глаза в ту ночь и хотела выбросить все эти ручки с карандашами и линованную бумагу и просто остаться в постели. Мне было плевать на мою речь. Я была уверена, что все мое заикание, пусть и затаенное, вылезет наружу на публике, несмотря на долгие годы лечения у логопеда. Я хотела сейчас только Энди. Только о нем я и могла тогда думать. Я даже сейчас помню, как воздух из кондиционера холодил мою потную спину в ту майскую ночь. И до сих пор помню оливковую кожу Хоскинса рядом с моей, когда я убеждала его провести выпускной в кровати вместе со мной. Мы впервые тогда легли бы спать вместе и проснулись бы вместе. Мне было плевать на мантию и шапочку, на аплодисменты родителей и бабушек-дедушек. Я просто хотела нас двоих.
Я медленно обняла его ногами.
– Мы можем пропустить эту церемонию. Это все не так важно, – сказала я ему, обхватывая ногами его грудь. Тогда мои ноги были гладкими и точеными, и икры вздувались маленькими теннисными мячиками, когда я напрягала мышцы.
У моего парня даже челюсть упала от моего предложения.
– Люди вроде тебя не должны говорить так. – Сердце Энди колотилось, хотя, может, он сам и не осознавал этого. – Ты даже не понимаешь, какие перед тобой открываются возможности, – сказал он, вставая с постели.
Я инстинктивно поднялась и встала рядом с ним. Наши глаза встретились. Я была одного с ним роста, такая же подтянутая и загорелая. Он, наверное, так и не осознал такого нашего равенства. Опять же, поскольку я собиралась поступать в Пенсильванский университет, а он – в какой-то колледж штата, мы все же не были полностью ровней. Но в тот момент – были.
– Слушай, я почти и не учусь, – сказала я наконец. – Школьная программа просто дается мне легко. Так почему тебя-то это волнует?
Энди сел.
– Я не могу быть с человеком, который не воспринимает себя серьезно.
– Я очень серьезно себя воспринимаю.
Мой друг посмотрел мне прямо в глаза.
– Нет.
Он взял шорты и натянул их. Его ноги, бедра и предплечья были такими загорелыми, а волоски на бронзовой коже выгорели почти добела во время долгих часов наших совместных пробежек, когда мы брали барьеры и неслись по дорожке ржавого цвета.
– Я пойду, – промямлил он. – Мне правда надо подготовиться к завтрашнему дню.
Потом Хоскинс схватил рубашку и стал натягивать ее через голову, как в кино: все эти взбешенные мужики, которые не знают, куда они бросили брюки, даже если знают комнату назубок, и вылетают прочь, исходя злостью, которую не удержать в четырех стенах. Именно так выглядел Энди, когда он выходил от меня той ночью, когда мы спали вместе предпоследний раз.
Я смотрела, как он выбегал, из окна спальни моей матери наверху лестницы. Мне хотелось заорать: «Да к чему тебе готовиться-то? Выходишь на сцену, берешь клочок бумаги, пожимаешь руку какому-нибудь престарелому фрику и уходишь! Вот уж точно круто, Энди!» Но я не сказала ни слова. Я оставила последнее слово за ним. А за это он простил мне ночь перед тем, как я уехала в Филадельфию.
На выпускном моя речь не произвела впечатления. Я надергала цитат из Шекспира и завернула их в цитаты из Бобби Фроста, чтобы сотворить самую штампованную проповедь на тему «Иди вперед к успеху», какую только слышали в моей школе. Несомненно, если б Персефона не переехала, второй ученицей была бы она, и ей удалось бы куда красноречивее выступить перед всеми этими людьми.
Энди получил свой диплом. Я слышала, он готовился к Олимпийским играм, но не выступал, поскольку повредил ахиллово сухожилие. Теперь он женат на ассистентке зубного врача, работает агентом по недвижимости и живет где-то в Сан-Фернандо-Вэлли с выводком детей больше пяти штук.
Через три дня после моего выпускного я получила письмо от отца. Не от одного из десятка с лишним мужчин, прошедших через постель моей матушки в 80-х. И не от Фельдшера Номер Один (или два?). Нет, я говорю о том самом доноре спермы, которого мать всегда называла постояльцем на одну ночь, бывшем Моем Настоящем Отце.
Открытка пришла откуда-то из окрестностей Филадельфии. На ней была большая картинка с треснувшим Колоколом свободы и небольшим красным сердечком наверху. «Город Братской любви», – гласили белые буковки курсивом в кружке. Когда я перевернула карточку, там было написано: «Прими поздоравления! С любовью, Калеб».
Больше там не было ничего, разве что слово «поздравления» было написано через лишнее «о». Еще были лишь его адрес и имя.
– Откуда ты знаешь, что это от отца? – спросила я свою мать.
Она порылась в почте, взяла увесистый конверт из «Паблишерс клиринг хауз» и разорвала его пополам, затем еще раз пополам, и так до тех пор, пока конфетти от фотоснимка Эда Макмахона [10] не рассыпалось по столу. Однако она не удостоила меня ответом – ни жестом, ни звуком.
– Мама? – напомнила я о своем вопросе.
– Что? – спросила та, даже не взглянув в мою сторону. Она сметала конфетти в ладонь.
– Откуда ты знаешь, что это мой отец? Его так зовут? Мне казалось, что ты его не помнишь.
Когда мать не ответила, я поняла все. Я схватила карточку, сунула ее в сумочку и сочла это молчание прямым приглашением к общению. Мама не была со мной согласна.
– Если б он хотел быть отцом, он был бы им, – сказала она позже.
Так закончился этот разговор.
Глава 3
Всех так интересует это чертово «почему» моего преступления… Людям безумно интересно органическое происхождение моей ненависти, словно она была выращена в чашке Петри и ею были удобрены ядовитые корни моего генетического древа.
Если б я могла объяснить, почему сделала то, что сделала, половина народу не поверила бы, а другая половина сочла бы, что это ничего не меняет. Единственные, на кого это повлияло бы, – родственники Сары, но это так называемое откровение не вернет ее. Так зачем это вообще кому-то надо знать?
Когда начался мой процесс, я подумывала о том, чтобы дозированно выдавать прессе ответы на различные «почему». По очередной версии для печати.
Версия первая: я страдала от посттравматического стресса после того, как мне много лет назад пришлось пережить ту ночь в больнице. Версия, одобренная психологами.
Версия вторая: я надралась на вечеринке в канун Нового года и не понимала, что делаю. Это версия жертвы. Публика глотает такое с удовольствием, подразумевая, что на самом-то деле я прекрасно понимала, что делаю.