Наш человек в горячей точке - Перишич Роберт. Страница 9

Мы даже перед девчонками практиковали грубый юмор, чтобы посмотреть, испугаются ли. В этом было что-то забавное. Но всё это толкало к изоляции. Мы больше вообще не ходили на занятия: нам казалось, что мы теряем часть своей напускной независимости, если сидим там, как хорошие сыночки своих родителей, и слушаем устаревшие лекции, пока политики и нажившиеся на войне типы приватизируют государственные фирмы, бедняки режут друг друга, а в Боснии один за другим вырастают концлагеря и оттуда доходят вести о массовых изнасилованиях.

Если присмотреться, то станет ясно, что мы в том буфете хотели спрятаться от мира.

Хотя мы никогда не признались бы в этом даже друг другу, мы были по колено в дерьме, как и многие другие, мы были потрясены, мы уже и сами были с гнильцой, но мы ходили в масках крутых парней, не зная, как по-другому защититься. Мы приходили в этот буфет еще некоторое время, просто по привычке, тем более что никаких концертов, ради которых мы приехали в столицу, не было, а кофейни и бары в городе были полны типов вроде нас, плюс еще какие-нибудь настоящие психи.

Когда снова запахло летом, война перешла в фазу малой интенсивности, начались экзамены, народ сидел на террасах поблизости от факультета, а мы по-прежнему всё ещё пили внизу, в буфете, в изоляции, как добровольцы-заключенные. Уставившись в свои зачётки, мы обнаружили, что понятия не имеем, чем занимаются на этом факультете. И были несколько обескуражены. Тем не менее мы думали, что, когда сроки начнут поджимать, мы как-то подготовимся к экзаменам.

Но признавать поражение мы не собирались. Мы просто-напросто решили, что этот говённый факультет не для нас. Мы выходцы из другого мира. Мы грёбаные люди искусства! Здесь нас никто не понимает. Здесь все заранее считают какие-то деньги, что мы вообще делаем среди этих обывателей?! Мы говорим на разных языках! То, насколько отличаются друг от друга хорватский и сербский — а вопросы об этом тогда возникали ежедневно, — нельзя и сравнить с нашей ситуацией! Мы их здесь развлекаем уже два года, тратим на них свой талант, а они — хоть бы хны.

— Здесь нам нечего делать! — сказал Маркатович.

— Нечего делать! — повторил я, словно это была какая-то клятва.

Вот так, когда запахло летом, мы в благоприятный момент, после восьмой банки пива в факультетском буфете, нашли свой новый путь. Наш бунт, наше долгое выпадание в осадок в подвале наконец рассыпались, и мы решили пойти в деканат, забрать свои документы и посвятить себя искусству. Помню, как мы, в хлам пьяные, добрались до деканата, как странно смотрели там на нас тетки и как мы, держа в руках документы, весело вышли на солнце. Маркатович был в таком восторге, что даже подбросил свои бумаги в воздух, а потом мы ловили их на стоянке автомобилей и дул легкий ветерок… Девчонки ходили в мини, война растягивалась, как жевательная резинка, а мы наконец-то были свободны.

Мы смеялись до упаду, а время от времени и реально падали.

Марихуана

Маркатович позже поступил на литературу, даже опубликовал одну книгу стихов, на неё откликнулось несколько критиков — написали, что от него можно многого ждать, ему только надо немного осовременить свой стиль… Но из-за этой поэзии в него не влюбилась ни одна женщина, и тут, видно, что-то в нем переломилось. Его путь к литературной славе превратился в бесконечное ожидание, а потом он встретил Диану, которая стихов вообще не читала: у них родились близнецы, то есть два одинаковых сына. Нужно было, как говорится, кормить семью, и он тогда зарегистрировал свою фирму…

Когда я на него смотрю, на этого опухшего свидетеля моей глупой биографии, мне не кажется, что и я не выгляжу блестяще… Потому что я после экономики выбрал драматургию. Конкурс был страшный, сплошь дети из литературных и артистических семей. Но мне удалось пробиться.

Дело в том, что мои старики в этом нашем капитализме надеялись только на мою экономику и слово драматургия произносили трагически-мистическим тоном, так же как произносила другое слово наша соседка Иванка, когда нашла у сына травку… Дело было в начале восьмидесятых, и мы все слышали голос Иванки, когда она, держась за голову, кругами ходила по двору и причитала: — Марихуа-а-ана… Марихуа-а-ана, а-а-йа-ай… Марихуа-а-ана…

Звучало это ужасающе, это околдовывающее слово было табу для социалистического народа, Иванка перед ним извивалась, как кобра перед факиром, и моя мать много лет спустя повела себя точно так же…

— Драмату-у-ургия… Драмату-у-ургия… А-а-йа-а-йа-ай… Драмату-у-ургия… — причитала она, держась за голову.

Так как тогда уже все знали, что марихуана легкий наркотик, было ясно, что я перешел на что-то более тяжелое.

Мои родители, которые до того дня были равнодушны к культуре, теперь стали её ожесточенными противниками. Когда в телевизоре начиналась передача про культуру, они больше не переключали программу. Нет, теперь они искоса смотрели на экран и говорили ну да, как же, или смотри какой умник, или это тебя прокормит, как же… Вот, война сделала их бедными, капитализм лишил прав, а культура убила последнюю надежду.

Естественно, рассчитывать на их финансовую помощь я не мог. Поэтому параллельно с занятиями я начал «гонорарить» в газетах. Следил за пресловутой культурой, целыми днями бегал по разным презентациям, пропускал там по рюмке полынной ракии, которая, говорят, полезна для пищеварения, по вечерам на вернисажах и премьерах ел канапе, чтобы мне было что переваривать, раз уж я выпил столько ракии. Это была жизнь, наполненная, как говорят, культурным развитием. И вдруг… Как-то раз я, совершенно случайно, упомянул при главном редакторе, что в своё время учился на экономическом, он посмотрел на меня с недоверием, которое почти тут же превратилось в восторг, потому что, так уж получилось, у него подрабатывало множество студентов-культурников, а с экономистами был, как он выразился, «затык».

Он не пожелал слушать мои причитания, а тут же, по мнению многих — незаслуженно, повысил меня до «редактора отдела экономики», дал мне целую страницу, которую я должен был, как сказал редактор, заполнять «скучными новостями», а если узнаю про какое-нибудь «воровство», то передавать это ему для отдельной, более глубокой и подробной обработки, потому что и его, и нашу публику из всех экономических вопросов интересовали только кражи.

Мне дали постоянную зарплату, что спасало от злоупотребления полынной ракией, но тем не менее произносимая матерью время от времени реплика: — Вот видишь? Не мы ли тебе говорили, держись поближе к экономике? — всегда могла меня в определенном смысле свести с ума.

И вот теперь Маркатович уговаривает меня насчет своего биржевого пособия… Мы боролись, подумал я, нельзя сказать, что не боролись… Но где-то там, после драматической паузы, нас поджидала экономика, и она, как говорят сербы, порвала нас, как псих газету.

Мы с Маркатовичем об этом не говорим. Не знаю, может быть, я жду, что он на восьмой банке пива упомянет это пособие, жду, чтобы подчеркнуть ему это по-хорошему, невзирая на то, что он официально не признает поражений, потому что на основе того дебюта в его молодости он всё еще считает себя писателем, потому что, должно быть, такое у писателей возможно: уже долго его как писателя нет, но всегда существует вероятность, что однажды он что-то опубликует, поэтому, для поддержания такой иллюзии, Маркатович в разговорах за пивом время от времени упоминает какой-то роман (переметнулся, выпивоха, на прозу), который «медленно, но верно» продвигается, и, говоря об этом, пользуется загадочными, незаконченными фразами, как будто ему неохота раскрывать подробности, может из-за того, что кто-то украдет идею, или из-за того, что ему нечего сказать, но всё же на основе тех невнятных выражений он в техническом смысле выжил как писатель, так как никто не мог бы со стопроцентной уверенностью побиться об заклад, что в ящике его стола нет какой-нибудь начатой дребедени… И вот он смотрит на меня стеклянными глазами и говорит: — Рано или поздно народ будет ломиться на биржу, как китайцы, вот увидишь…