Тайна гибели Есенина - Кузнецов Виктор. Страница 67
В своих записях Есенин говорит, что первый поэт, к которому он пришел в Петербурге, был Блок. Однако еще до Блока он рассказывал мне о Мережковском. Я это помню.
Когда он входил, я собрался – после работы – в один из парков, которых в Лесном такое изобилие. Он побежал вперед своей стремительной походкой. Вся его фигура была теперь воплощением какого-то чувства, которое владело им в этом предвечернем воздухе. Блестел веселый васильковый взор… Что-то волнующее звучало в самих переливах его голоса..
Вибрируя, поплыл над улицей задумчивый звон колокола. Я говорил с ним о Блоке. У него совсем не было навыков в изложении «взглядов». Однако мне было ясно, что Блок ему близок дальним, запредельным, тем, что отвечало мистике древних устоев, от которых он шел, его деревенской хмари.
Однако к «Незнакомке» он был равнодушен. И вместе с тем я вспомнил, что женщиной совсем не пахнет в стихах самого Есенина, по крайней мере тех, которые я знал. Место женщины у него занимала родина. И мы заговорили на эту тему…
Он как-то обратил внимание на стихи, присланные мне одной поэтессой из Москвы. Сами по себе стихи ничего привлекательного не представляли собой. Но примечательно было чувство, которым они были согреты. На первый взгляд это были песни язычницы, блудницы. Но достаточно было вчитаться в них, чтобы почувствовать, что это была лишь видимость. На самом деле из всех строк глядела грусть одинокого существа, та, которая бывает лишь у очень несчастных женщин. Заглянув в стихи, Есенин усмехнулся.
– Чему вы? – спросил я.
– Знаю я эту… блудницу… Ходил к ней…
– Ходили? – переспросил я.
– Да… Не один. Ходили мы к ней втроем… вчетвером…
– Втроем… вчетвером? – с удивлением повторил я. – Почему же не один?
– Никак невозможно, – озорной огонь заблестел в его глазах. – Вот – не угодно ли?
Он прочел скабрезных четыре стиха.
– И это ее! – сказал он. – Кто ее «меда» не пробовал!
Жена моя, конечно, не слышала этого разговора. Но вечером этого же дня она почему-то сказала мне о тихом, сельском Есенине:
– Знаешь, я представляю себе его в деревне… озорничает, безбоязненно обнимает девушек…
После того мне бросились в глаза очертания его рта. Они совсем не гармонировали с общим обликом его, таким тихим и ясным. Правда, уже глаза его были лукавы, но в то же время все же наивны. Губы же были чувственны; и за этой чувственностью пряталось что-то, чего недоговаривал общий облик.
– Теперь, – не отвечая мне, собственно, на вопрос, он вдруг сказал, – я баб люблю лучше… всякой скотины. Иной раз совсем без ума станешь.
И затем, немного погодя:
– Но глупей женского сердца ничего нет.
В это время, направляясь куда-то, прошла бывшая наша прислуга; он ее не раз видел у нас.
– Как зовут её? – спросил он.
– Маша.
– Эта кой-кому сокрушит мозги! – сказал он.
И вдруг точно весь стал озорной. Он уже не пропускал женщины, чтобы не сказать о ней чего-либо, а то и самое задеть. Вот няня сидит у ворот с детьми.
– Присматривай, девушка, присматривай! – говорит он ей.
И затем уже мне:
– Я не прочь, коль просватаете.
Вот мещаночка… гладит белье в саду, брызгая на него изо рта водой. Заметив издали пятно, он делает сердитое лицо:
– Эх ты, кура! Посуди сама…
И затем мне с видом знатока:
– Такой нужен молодец, чтоб кровь заходила..
Он уже был женат на работнице той типографии, где работал, имел ребенка Но ни одним словом не вспоминал ни о жене, ни о ребенке. Даже лицо его сделалось совсем шалым.
Уже совсем стемнело, когда мы повернули к трамваю. Шли мы мимо дощатых заборов, со скамеечками у ворот. Усталость лежала на лице улицы. Точно кто-то беззвучный бродил в потемневших садиках. Вдруг где-то вдали задрожала простонародная песня. Два голоса воспевали мать-дубравушку, широкую дорогу, грусть-тоску об ушедшей молодости и т. д. Есенин остановился.
– Люблю наши песни, – сказал он. – Когда я их ни заслышу, то не утерплю, чтобы не подойти к кругу.
Ни в голосе, ни в фигуре уже ни тени не было того хмеля, с которым он пришел.
Рязанский паренек, чуть-чуть стилизованный уже, в самом деле побеждал всех своим внутренним чувством природы, своим узорным, народным языком. Но в особенности ухватились за него символисты. Появление Есенина было для них «осуществлением долгожданного чуда», по словам Сергея Городецкого. «Стык наших питерских литературных мечтаний с голосом, рожденным деревней, – писал он, – казался нам оправданием всей народной работы и праздником какого-то нового народничества» [100].
И той легкостью, какой Есенин вошел в литературу, он был, прежде всего, обязан им. Блок и Городецкий свели его с Клюевым, и теперь они были нерасторжимы друг с другом.
Появились стихи Есенина в «Северных записках» (№ VII—VIII. 1915). По его словам, он уже состоял и секретарем редакции. Этому трудно было верить; разговор с Сакером у нас шел о чисто технической работе. И фактически он секретарем не состоял, вопреки тому, что в литературе о нем это стало общим местом. Вслед же за «Записками» его стихи стали брать все… «Хорошего человека», на которого он уповал, уже не надо было.
И вместе с тем появляется он в литературных кружках. С одной стороны, с ним носятся Городецкий и Ремизов, с другой – Ясинский из «Биржевки», «открывший» перед тем Пимена Карпова [101].
Образуется кружок и издательство «Краса»; в него входят, наряду с Городецким, Ремизовым, Вяч. Ивановым, – Есенин, Клюев, Клычков, Ширяевец. Выходит альманах Ясинского «Страда». Есенин и Клюев начинают появляться в «Привале комедиантов» [102], в «Бродячей собаке», выступать на вечерах в салонах.
Разумеется, «простачки» наши чувствуют себя на иной ноге с этими кругами, чем Алексей Кольцов. Есенин скрывает свою культурность. Однако было бы ошибочно думать, что он в самом деле простак. Напротив, втягиваясь в эту богему, в противоположность Кольцову, он разбирается в этом чуждом ему мире не хуже, чем последний. Ничто не ускользает от его проницательности. Он всевзвешивает своим мужицким умом… Разумеется, судить о его впечатлениях нашему брату нелегко. У Кольцова ведь был Белинский. У Есенина же Белинского не было. Однако, – не подлежит сомнению, – многие из тех, кто принимал за чистую монету то, что выкладывал Есенин, были бы удивлены, если бы могли судить о том, что он думал на самом деле.
Если кто и подчинил его своему влиянию, то это был Клюев и только Клюев, смиренный Миколай, которого Свенцицкий объявил пророком, – тайный мистик крестьянского обихода, выпустивший уже три книги своих стихов.
– Парень! – говорил Есенин о нем. – Красному солнышку брат! – Значит, послал-таки Господь «хорошего человека»?
Рязань и Олонию соединяло первозданное поэтическое бытие, братские песни, лесные были, раскольничьи легенды. Наконец, одно и то же прикидывали они своим мужицким умом по отношению к Петрограду. Вот что сливало их воедино.
– Да, да, послал… На Покрова будем свадьбу справлять…
Теперь уже Есенин бывал у меня все реже… Встретишь его где-нибудь:
– Что не заходите?
– Недосуг, Лев Максимович! Чистосердечно вам скажу.
Теперь он приходил лишь звать меня на свои выступления.
– Шагнули? – сказал я ему как-то.
– Я знал, что так будет, – с гордостью ответил он.
Запах славы опьянял его, и весь вид его уже говорил об этом. Крепкое чувство, хмельное восприятие мира, шедшее от каких-то темных церквушек, сливаясь уже с него с изломом, который сообщали ему теперь среда эстетов, богоискателей, «понедельничьей» богемы, среда, где он играл на «тальянке», пел частушки. Выступлений его я еще не видел. Но вот он стал звать меня на Серпуховскую, где когда-то еще устраивались наши вечеринки 8 февраля, а теперь готовился вечер Клюева и Есенина. Этот зал, вообще, облюбовала «Страда», устроив здесь свой клуб с дешевым буфетом.
100
Новый мир. 1926. №2.
101
«Группа молодых людей, посещавших меня, – Сергей Городецкий, Пимен Карпов, Мурашов, Игнатов, Клюев, Есенин, Горянский и еще несколько других, – пишет сам Ясинский, – образовала литературный союз, который должен был сделаться колыбелью пролетарских писателей. Меня выбрали председателем» («Роман моей жизни». 1926. С. 319).
102
Точнее, «Приют комедиантов». – В. Кузнецов