Разговор со Спинозой - Смилевский Гоце. Страница 2
Человек, вошедший тем декабрьским утром 1632 года в синагогу Бейт Яаков, — это Михаэль Спиноза, а восьмидневный ребенок, которого он принес в храм, чтобы его обрезали и дали ему имя, это я. В синагоге меня запишут как Бенто Спиноза, так меня будут звать дома, и под этим именем я стану купцом; в школу Талмуд-Тора меня запишут как Баруха, и на это имя будет издан херем, которым будет провозглашено мое отлучение от еврейской общины; после херема люди станут звать меня Бенедиктом, и все эти имена имеют один и тот же смысл — благословенный — первое по-португальски, второе на иврите, третье на латыни.
В детстве мир для меня начинался с квадрата. Через этот квадрат — окно в одном из чердачных помещений нашего дома, — сквозь ветви акаций был виден канал, который протекал параллельно улице, прямо перед нашим домом. Чуть левее нашего дома был мост, который связывал Хауртхрахт, в центральной части которого мы жили, с Влоунбурхом. Через окно чердачной комнаты было видно несколько зданий, находившихся за каналом: в одном из них располагалась Бейт Яаков, синагога, где на восьмой день после своего рождения я был обрезан и где мне дали имя, а рядом с синагогой находились два дома, которые арендовала еврейская община, там располагалась школа Талмуд-Тора. Мы жили в доме, арендованном у Виллема Кийка, торговца шелком, и многие задавались вопросом, почему Михаэль Спиноза, который был купцом не очень богатым, решил поселиться в Хауртхрахте, а не во Влоунбурхе, где жили евреи победнее.
В доме, где мы обосновались, было четыре комнаты: на первом этаже — зал, где мы ели, и спальня, в которой посередине стояла красная кровать с балдахином и занавесками. На чердаке в одной комнате отец хранил часть вин, продававшихся в его лавке, в другой комнате спали мы, дети. С окном этой комнаты связан мир моего детства, через окно можно было увидеть кусок неба, улицу, ряд акаций, канал, мост через канал и несколько домов на другой стороне канала, где находились синагога и школа.
Изучение религии, которое начиналось для еврейских детей еще в родном доме, продолжалось именно в этих зданиях — сначала в синагоге (я помню, как я впервые попал туда, молодой раввин Абоаб да Фонсека играл на арфе, а хор пел любовную песню о женихе Исраэле и его невесте Шаббат), а затем в школе. Я помню лицо отца в тот день, когда он отвел меня первый раз в синагогу, и в день, когда я пошел в школу — он хотел, чтобы я стал раввином.
В нашем доме говорили по-португальски, испанский мы знали, потому что он был языком литературы, еврейский — потому что он был языком священных книг. Позже я выучил и голландский, хотя и недостаточно хорошо, чтобы писать на нем.
Когда мне было шесть лет, родился мой брат Габриэль. После его рождения моя мать, про которую отец говорил, что она всегда была физически слабой женщиной, тяжело заболела и через пять месяцев, пятого ноября 1638 года, умерла. С тех пор я все чаще сидел у окна, за которым начинался мир.
Я представляю себе тебя, как ты сидишь у окна и смотришь в него. Не хотел ли ты, чтобы те моменты перед смертью твоей матери превратились в вечность? Не хотел ли, глядя на канал перед домом, или за него, на дома, или над ним, на небо, не хотел ли ты тогда, чтобы каждый момент существования твоей матери длился вечно?
Человеческий род страдает от одной, казалось бы, безобидной болезни. Симптомы этой болезни выражаются в придании черт вечного и бесконечного временным и конечным вещам и событиям или в желании, чтобы временные и конечные вещи и события длились вечно. Пожилая женщина с внуком идет по одному из мостов через каналы Амстердама. Держа малыша за руку правой рукой, левой рукой старуха кладет несколько мелких монет на ладонь цветочницы, стоящей на мосту, и та дает ребенку букетик фиалок. Мальчик смотрит на фиалки, в этот момент из его мира исчезает все — его бабушка, руки цветочницы, мост и вода в канале, тяжелые облака и крыши домов. Для него не существует ничего, кроме синевы фиалок, — и какая-то его часть (та часть, которая в состоянии верить) верит, что этот момент, когда он засмотрелся на цветы, будет длиться вечно, что его взгляд навсегда останется прикованным к фиалкам, что их запах завладеет всем пространством; старуха же, которая держит его за руку, знает, что все это продлится лишь мгновение, в ней есть только желание, чтобы этот миг продолжался до бесконечности и чтобы аромат фиалок бесконечно разливался. Бабушка и внук доходят до Новой церкви, а затем идут вниз по улице — мимо домов с желтыми фасадами. У одного из них, того, с красными дверями, на пороге которого спит кошка, ребенок выпускает фиалки из руки, а бабушка ведет его дальше. Цветы падают на голову кошке, она просыпается и царапает лапами красную дверь, за этой дверью ребенок, у которого только что закончилось детство, лежит на кровати, накрывшись простыней, и мастурбирует в первый раз в жизни; в момент эякуляции он думает, что удовольствие будет длиться вечно, как и воображаемые картинки у него в голове, которые побуждают его к мастурбации. В доме по соседству мальчик правой рукой, поскольку он левша, переворачивает страницы книги «Различия между мужским и женским телом» Андреаса Везалия, глядя на рисунки, а левой водит по своему половому органу, но он знает, что удовольствие пройдет, что потом надо будет тщательно вытереть жидкость с пола, вымыть руки, закрыть книгу и пойти в школу. И пока он одевается, чтобы идти в школу, он думает, как было бы замечательно, вместо того, чтобы слушать учителя о смерти Иисуса на кресте и о его Воскресении, быть в состоянии мастурбировать вечно, и чтобы картинка с обнаженной женщиной, которая одной рукой играет со своей косой, а другой держится за бедро, из «Различий между мужским и женским телом», протянулась бы до бесконечности, заняв пространство его дома, улицы, ведущей к школе, самой школы, чтобы она протянулась бы далеко-далеко, чтобы эти груди и бедра протянулись через весь Амстердам и дальше, до Голгофы, и еще дальше, к звездам и за звезды. Затем, идя в школу, мальчик проходит мимо дома, в котором лежит больной человек. Человек страдает не столько от самой болезни, сколько от страха, что эта болезнь будет длиться вечно. Только одна вещь пугает его больше, чем вечная боль, — это мысль, что за болезнью последует смерть, а он верит, что смерть будет тянуться до конца вечности; для него смерть — не просто одно мгновение.
Болезнь эта, как я сказал, видится совершенно безопасной, но на самом деле она смертельна. Вернее, это единственная смертельная болезнь. Все другие болезни убивают смертное в человеке, а эта болезнь убивает то, что есть в человеке бессмертного. Остальные болезни разрушают человеческое тело, а это заболевание разрушает способность человека различать вечное и бесконечное и таким образом становиться частью вечности и бесконечности. Все, что меньше вечности, недостойно того, чтобы человек терял на него время, все, что меньше бесконечности, недостойно того, чтобы человек тратил возможности своего тела на его пространственное освоение. Единственное, к чему должно стремиться человеческое существо, это осознание бесконечной и вечной субстанции.
Через год после смерти матери я пошел в школу Талмуд-Торы. За обучение в первых четырех классах, каждый из которых длился два года, денег платить не надо было, поэтому там учились дети и из богатых, и из бедных семей. В первом классе у нас преподавал Мордехай де Кастро, и эти два года мы учились читать молитвенник. Следующие два года Йосеф де Фаро учил нас читать Тору на иврите. В третьем классе Авраам Барух учил нас переводить части Торы, и мы изучали толкования Торы. Следующие два года Шалом бен Йосеф рассказывал нам о Книгах пророков.
Однажды утром, когда мне было девять лет, и я учился в первом классе, отец сказал, что он женится снова: женщину, которая пришла к нам в дом и спала с отцом на кровати, на которой умерла мать, звали Эстер де Солис. Она была молчаливой, недавно приехала из Лиссабона и до смерти так и не выучила никакого языка, кроме португальского, и мы больше ничего не узнали о ее жизни.