Великая война - Гаталица Александар. Страница 81
Остальные же после этого неоднозначного провала поспешили, разумеется, к дядюшке Комбесу в «Клозери де Лила» и к дядюшке Либиону в «Ротонду». Это был один из редких вечеров, похожих на те, прежние, что то и дело выдавались в золотые времена 1914 и 1915 годов. В те пустые ночи, когда не было какой-нибудь скандальной премьеры, дядюшки сидели за стойками своих кафе и скучали. Как раз вчера дядюшка Либион гладил себя по седым усам и размышлял: когда в последний раз кто-то вскочил на стол и произнес речь, сколько времени прошло с тех пор, как кто-нибудь описал носки (эх, вот это были времена!) или вытащил револьвер с криком «Я вас всех перебью!», а посетители мгновенно прятались под столами, сколько лет назад он слышал крик «Boches!» («Швабы!»). Нет, думал он, его время прошло. Подобным образом размышлял и дядюшка Комбес. Как раз вчера он наблюдал в своем баре одну туалетную муху с не совсем чистыми лапками. Она медленно ползла по чистым бокалам для шампанского, а дядюшка Комбес даже не подумал ее прихлопнуть. Неважно, что пачкает бокалы. Кто сейчас станет заказывать «Дом Периньон» 1909 года, а ведь это был хороший год. Да, и дядюшка Комбес думает, что его время прошло.
Однако так не считает девочка-девушка Кики с Монпарнаса. Она давно уволилась с консервной фабрики, и в сапожном цехе работать тоже больше не будет, потому что устала от множества мертвых, обнимающих ее своими паучьими лапками. Она слышала, что Америка вступила в войну. Видела, как ликует весь Париж, размахивая французскими и американскими флажками. Войне, думает она, пришел конец. Но не считает, будто ее время прошло, совсем наоборот, оно только наступает. Кики словно разыгрывает пьесу «Груди Тирезия» в жизни; понимает, что с нее хватит мужских шляп и широких плащей. Ей необходимо обнажиться, сбросить с себя все и зашагать по жизни нагишом. Она хочет зарабатывать своим телом, но ей и в голову не приходит стать проституткой. Она внебрачный ребенок, но мать научила ее морали! Она будет ходить голой, она будет моделью, но она будет соблюдать себя — зарабатывать в одном месте, а получать деньги в другом. Поэтому она не будет казаться проституткой ни себе, ни другим.
Эта новая кокетка входит в «Ротонду». Выглядит она величественно: некая смесь греческой кариатиды и детской игрушки. Занимает столик в одиночестве (Непристойно!), закуривает сигарету (Неслыханно! Дама!), скрещивает ноги, приподнимает платье так, чтобы все могли увидеть, как ее бедра переходят в задницу, и под дразнящие выкрики заказывает абсент (Немецкий напиток!). Дядюшка Либион говорит: «Абсента нет, мы подаем только французские напитки», а за стойкой спрашивает художника Моиса Кислинга, кто эта новая вертихвостка. Тот прикладывает палец к губам и, повернувшись к дядюшке, говорит ему «по секрету», но очень громко: «А это еще одна мелкая потаскушка», так что его слышат даже прохожие на улице. Все смеются, но Кики знает, что художник на нее запал. Она остается допоздна, а Кислинг постепенно приближается к ней. Вначале он за стойкой. Потом уже за соседним столиком. И наконец, он просит у нее огонька и присаживается рядом. Они отправляются к нему домой. По дороге художник поет, а из окон в него швыряют пустыми консервными банками… Всю эту ночь он стонет над Кики, а для нее это нечто новое. Два года она не занималась любовью с живым мужчиной. Нет больше Жана, Жака и Жюля, ее призраков-любовников из ботинок. Сейчас рядом с ней живой художник. Нельзя сказать, что он великий любовник, но все-таки она испытывает с ним оргазм. Или симулирует его.
Со следующего дня они неразлучны. Кики становится натурщицей Кислинга. Занимается с ним любовью, но он ей не платит. Свой план она осуществляет, когда знакомится с очередным поклонником. Им становится самый известный в Париже японец, художник Фуджита. Судьба свела их во время облавы у дядюшки Либиона. Полицейские высадили десант на велосипедах в поисках большевиков, которые выпивают в кафе. Дядюшка Либион открещивается. Он не знает никаких большевиков или меньшевиков, для него они все негодяи. Последними из кафе выходят Кики и Фуджита. На нем белое шелковое кимоно, и это настолько смущает полицейских, что его не сажают в полицейский фургон. Тип в «платьице» утверждает, что Кики его дама, так что и ее тоже не арестовывают. Она стоит на парижском тротуаре: ее волосы и бедра немного промокли под дождем. Платье прилипло к груди. Она выглядит очаровательно. Фуджита, как истинный житель Востока, не отводит от нее глаз. Напрасно Кислинг в фургоне воет, как пес, которого увозят на живодерню: «Кики, ты моя! Кики!» Теперь она принадлежит Фуджите.
Спустя два дня Кислинга освобождают из-под стражи, и Кики встречается с ним. Она не сразу дает понять, что уходит от него. Якобы она может быть натурщицей и для двух художников одновременно, но… Но теперь ей нужны деньги… она похудела… времена сейчас тяжелые… день за днем она берет деньги за все, что делает для него, но не возвращается. Время Кислинга истекло. Теперь она с Фуджитой и ничего от него не требует. Она позирует ему обнаженной. Японец объясняет ей позу 26 и позу 37 для традиционного японского секса. Показывает ей какую-то книгу с развратными японскими акварелями, на них у мужчин огромные члены, а у женщин невероятно волосатые промежности. Эти двое, не отводя глаз от книги, занимаются любовью по несколько раз в день. Кики больше не знает, где у нее ноги: она раздвигает их и то поднимает вверх, то опускает вниз, то вытягивает в сторону. Японец великий любовник, таящийся в маленьком теле, но за это ему придется платить, когда любовница решит покинуть его… Они занимаются любовью утром, в полдень, после полудня, а когда нет других развлечений, то и поздно вечером. Когда восходящее солнце освещает ателье художника, Кики кажется, что любовью занимаются их безумные тела и их бешенные тени на стенах. Ее не пугают ни тени, ни опасность подхватить сифилис, эту трагическую печать всех развратников…
А вот один беглец боится даже собственной тени. Он не развратник. У него нет любовницы. Он очень скромный. На родине у него остались жена, сын и дочка. В Париже Владислав Петкович Дис в этом 1917 году был только тенью себя самого. Он прогуливался по улице Монж, где находилась его маленькая квартирка, а его тень, поднимавшаяся до балконов второго этажа, была гораздо длиннее теней других прохожих. Почему этого никто не замечал? Он посмотрел на эту темную уродину, волочащуюся за ним, как на огромное паукообразное насекомое, и поспешил уйти с узкой улицы Монж на бульвар Монпарнас, где света было больше, а тротуар шире. Там ему было немного спокойнее, но он старался избегать нервозных автомобилей, сигналящих, казалось, только ему, и поэтому он поспешил уйти в Люксембургский сад, к стоящей там металлической скульптуре: мать обнимает двух детей, похожих на его Мутимира и Гордану.
И в этот день поэт со спутанными курчавыми волосами спешил увидеть металлическую мать и детей, потому что какой-то незнакомец, сейчас он не мог вспомнить, кто это был, сказал, что скоро металлическую семью переплавят, так как Французской республике весь металл необходим для изготовления снарядов. «Тяжелые времена наступили, господин, — сказал ему этот незнакомец, — мне тоже жалко эту мать с детьми. А у вас там, в Сербии, тоже есть сын и дочь? Мне очень жаль…» Поэт не отвечал ему, он даже не помышлял спасти эту медную семью, если уж не смог спасти свою собственную. Каждый день он спешил в парк и был счастлив, что может увидеть их еще раз. «Еще один день, — повторял он, — еще сегодня, а когда вас уберут, я отправлюсь домой, к своим».
Всю весну семейство в Люксембургском саду оставалось на своем месте, а потом оно исчезло, как и предсказывал парковый сторож. На том месте, где стояла скульптура, осталось только пятно на траве. Не осталось ничего: ни матери с детьми, ни постамента. Все было отправлено на военные заводы в переплавку, и это означало, что надо отправляться домой. Владислав Петкович Дис возвратился в квартиру на улице Монж и принялся укладывать вещи в плетеный чемодан. У этого беженца был небольшой багаж. Он решил, что упакует все целое и как следует заштопанное: несколько рубашек, подштанников, носков и соломенную шляпу, но вскоре случилось нечто, вначале не показавшееся ему необычным. Вещи он упаковал вечером, собираясь уже завтра покинуть улицу Монж. Перед тем как лечь спать, он отдал хозяйке последние деньги в уплату за квартиру и все-таки остался ей немного должен. Утром он заглянул в чемодан и увидел, что все вещи мокрые, как будто ночью кто-то вылил на них целый кувшин воды. Это его не удивило. Ванная комната была настолько маленькой и так часто протекала, что и на этот раз, вероятно, случилось нечто подобное. Он вышел на улицу, поднял ладони вверх и посмотрел в низкое серое парижское небо. Солнца не было, но и дождя тоже. Он расспросил хозяйку, но та ему сказала, что ночью она очень крепко спала и ничего не слышала. Он попросил у нее разрешения остаться еще ненадолго, чтобы высушить вещи, на что она любезно согласилась.