Великая война - Гаталица Александар. Страница 85
В этой новой истории, случившейся в Салониках 1917 года — в век безверия и революций, и передававшейся потом из уст в уста, роль матери в белом сыграл другой майор-артиллерист, герой Текериша, Беглука, Белого Камня и Каймакчалана — Радойица Татич. Он не носил белую одежду. Его военная форма ничем не отличалась от одежды осужденных. Ему было важно («Дружище, ему было очень важно…» — рассказывали сослуживцы), чтобы его побратим и однокашник не опозорился перед расстрельным взводом. Поэтому он приходит в камеру к Вуловичу и обращается к нему на французском языке, чтобы охранник-простолюдин их не понял.
— Я готов к смерти, — отвечает ему Вулович на французском, который они оба хорошо выучили в военном училище в Париже.
— Mon ami, reprenez courage! [42] — строго говорит ему Татич.
Затем отводит его в дальний угол камеры, переходит на «ты» и на сербский. Тихо говорит ему:
— Завтра утром я поеду скорым поездом в Афины. Брошусь в ноги старому королю Петру и буду просить о помиловании, но, даже если мне это не удастся, у меня есть кое-что, что защитит тебя даже перед расстрельным взводом. Не смейся, Вулович, не смейся, я клянусь тебе офицерской честью и рискую дальнейшей карьерой. Ты знаешь, что я был величайшим героем на Цере и позже повсюду, не буду украшать себя ложной скромностью. Ты слышал, что говорили обо мне в армии: «Несется, как будто у него нет головы на плечах», «За ним не угонишься». Но, видишь ли, я был безумно храбрым из-за одного зеркальца. Странное такое зеркальце. Что оно особенное, я заметил еще во время Балканских войн, а потом продолжал пользоваться его помощью вплоть до Каймакчалана и сегодняшнего дня. Это зеркальце сейчас со мной. Ты спрашиваешь, как оно устроено? Это, дорогой мой, зеркальце, в котором находится мое постаревшее и подурневшее «Я». Когда-то мы были одинаковыми: мое лицо и отражение в этом зеркале, а потом я понял, что мое отражение там, за стеклом, начало быстро меняться, изнашиваться и стареть. Если я смотрел на себя со страхом в душе, мне казалось, что мое оцепеневшее лицо стареет на год или два. А я часто смотрел в него испуганным: в Новой и Старой Сербии, в Болгарии, во время Великой войны. Не смейся мне в лицо, Вулович, ты же знаешь, что Татич не лжет, он не склонен к поэтическим фантазиям, как некоторые офицеры! Это зеркальце, как уже сказал, я носил с собой повсюду. Глядя на свое постаревшее лицо, я понял, что не только передаю зеркалу свой страх, но и освобождаюсь от бесчестья и становлюсь неуязвимым для пули, штыка или снаряда. Я жив, ты видишь меня — на мне ни единой царапины. Разве что-то подобное могло случиться с кем-то кроме меня, Вулович? Это произошло только потому, что со мной всегда было это зеркальце, а теперь я хочу передать его тебе. Посмотри в него («Это, дружище, было самой трудной частью лжи»). Разве ты не видишь в нем постаревшего и испуганного себя? Не оборачивайся, чтобы часовой не увидел, что я отдаю тебе это волшебное зеркало. Спрячь его поскорее, поскорее, чтобы его у тебя не отняли. Сейчас я уйду. Запомни, побратим, с этим зеркальцем в кармане ты не можешь умереть. Винтовка даст осечку, у командира расстрельного взвода застрянет ком в горле, когда надо будет скомандовать «Пли!», или в последний момент прибудет помилование из Афин. Ты только помни: посмотрев в зеркало, ты передаешь страх своему отражению. Иначе быть не может. А теперь прощай, давай обнимемся по-братски, мой дорогой Вулович!
Майор Татич уходит. Наступает вечер, но Татича нет на перроне железнодорожного вокзала Салоников. Уходит один, потом второй поезд на Афины. («Родимый, он даже и не думал никуда ехать!») Все было ложью, но зеркальце начало играть предназначенную ему роль. Каждое утро майор Любо Вулович смотрит в зеркальце и там, как и говорил ему побратим, видит свое испуганное и постаревшее «Я». Это отражение поседело за несколько дней, а его губы искривились в печальную гримасу. Он думает, что так выглядит его отражение, которому он передает весь свой страх; Вулович не видит, что все это происходит с его собственным лицом, он обманывает себя, потому что ничего волшебного в зеркальце Татича нет. И он начинает надеяться. Верит, как сумасшедший, что в него не попадет выпущенная с близкого расстояния пуля. («Этот Татич, недавний владелец волшебного зеркальца, не получил ни единой царапины, это я тебе могу подтвердить».)
Проходили день за днем и неделя за неделей, но исполнение приговора трем офицерам откладывалось. Это только укрепляло убеждение Вуловича в том, что ему нечего бояться. Но потом наступило 26 июня 1917 года по новому календарю и осужденных повезли на салоникское военное кладбище, где для них уже были выкопаны три могилы. Никто, даже Апис, так спокойно не разговаривал с конвоировавшими их офицерами, которые просили прощения за то, что обязаны выполнить свой служебный долг. Никто так жизнерадостно не смотрел в последний раз на окрестности Салоников и камни береговых скал, сталкивающихся с аквамариновой водой. Никто с такой надеждой не вдыхал прибрежный воздух, напоенный успокаивающими запахами миндаля, лавра и сосен. Даже суровый солдат Апис вздрогнул, когда их, как мешки, выгружали из грузовика, но не Вулович. («Он улыбался, да, могу тебе это сказать, ведь я был в расстрельной команде. Улыбался, словно девушка…»)
Барабанная дробь все-таки насторожила самого храброго из приговоренных к смерти. Эти звуки приблизили к нему картину происходящего, ставшую необычайно четкой. Вулович видел винтовки с примкнутыми штыками, видел солдат, которым не хотелось их убивать, и низкорослого, очень нервничавшего командира, переминающегося с ноги на ногу. Но это не может произойти, все они не имеют к нему никакого отношения, ведь у него есть зеркальце Татича. Вот по тропинке к кладбищу уже спешит какой-то офицер высокого ранга. Он несет помилование или нет… Офицер стоит пред тремя осужденными и, словно желая продлить их мучения, почти два часа зачитывает им обвинительный акт, на основе которого они осуждены. Помилования нет, но Вулович все еще надеется. («Земляк, и зверь в ловушке надеется, что ему удастся из нее вырваться».) Двое осужденных хотят выкурить по последней сигарете, а Вулович хочет посмотреть в зеркальце. Видит в нем смертельно бледного, одряхлевшего человека. Он видит самого себя, но считает, что еще раз передал свой страх отражению в волшебном зеркальце Татича. Он стоит перед взводом, барабаны гремят, винтовки поднимаются. Помилование не пришло, хотя Татич еще месяц назад преклонил колени перед старым королем Петром… Залп отзывается эхом от камней, как отвратительное ругательство на каком-то чужом металлическом языке. Расстрелянные падают прямо в свои могилы. Все трое, в том числе и самый храбрый из них, артиллерийский майор Любо Вулович.
Для заговорщика Любомира Вуловича Великая война закончилась, когда он в последний раз увидел свое растерянное лицо в волшебном зеркальце своего друга и однокашника. За такую храбрость не дают орденов, разве что в мыслях друзей. Майор Радойица Татич разузнал у своих знакомых, как держался Любо Вулович. Когда он услышал, что его хвалят даже палачи («Клянемся честью офицеров, что он принял смерть как герой-исполин. Повязку на глаза он принял так, как будто мы ему на шею шелковый платок повязывали»), то остался доволен. Не говоря ни слова, зажег сигарету и выпускал густой дым, не ожидая больше ничего ни от возвращения на родину, ни от своей военной карьеры. Нагнулся, взял щепотку бронзовой греческой пыли и почувствовал себя человеком на ничейной земле.
На ничейной земле оказался и Манфред фон Рихтгофен. В июне 1917 года он получил от кайзера самый высший немецкий орден «Pour le Mérite» [43]. Для этого нужно было сбить шестнадцать самолетов, и наконец ему пришла телеграмма с радостной вестью. Вскоре прибыл и сам тонкий крест с небесно-голубыми лучами, который Красный Барон постоянно носил на своем мундире. Но, казалось, эта награда не принесла ему счастья. Он сбил еще семь французских самолетов, но после этого был впервые сбит сам. Очередь английского летчика попала в мотор красного истребителя Рихтгофена, и бензин потек в кабину, забрызгав пилоту щиколотки. В любую минуту красный триплан мог загореться, но Красный Барон сумел посадить самолет. Его кожаный плащ обгорел и был весь измазан маслом, так что летчик не производил впечатления известного аса. При этом он оказался далеко от немецких позиций, почти в тридцати километрах от линии Зигфрида. Первое, с чем он столкнулся, были винтовки испуганного шотландского патруля. Один солдат знал немецкий язык и по пути в штаб группы британских ВВС завел с ним джентльменский разговор.