Вопреки всему (сборник) - Поволяев Валерий Дмитриевич. Страница 19

Последние три километра до деревни он шел пешком, помогая себе клюшкой, вырезанной в кущах госпитального парка, часто останавливался, переводил дыхание, вытирал лицо рукавом гимнастерки. Неведомо, что вытирал — то ли пот, то ли слезы, то ли еще что-то, очень горькое, обжигающее губы и рот.

Отмечал с печальным чувством, что земля родная обихожена лишь наполовину, понимал хорошо, в чем дело — пахать, копать, боронить поля здешние, не самые богатые, камешником замусоренные, глиной сильно разбавленные, — занятие совсем не женское, да и на обработку их ни техники нет, ни сил. Обрабатывают землю бабы, да еще пацанье, находящееся около них, под прикрытием юбки, чтобы собаки деревенские не обидели, и обрабатывают, как понимал Куликов, на коровах. Лошадей в деревне нет, не оставили ни одной — всех лошадок, как и мужиков, забрали в армию, на фронт.

И если в Башеве есть солдаты, списанные по ранению, то пользы от них никакой, они либо без ног, либо без рук, либо вообще без внутренностей: все врачи в госпиталях выхолостили…

Не замеченный никем, хотя странное дело, в деревнях всегда все замечают, — Куликов подошел к своему дому, увидел во дворе сгорбленную седую старушку, безуспешно пытавшуюся топором расколоть ощетинившуюся короткими неприятными сучками чурку, и не сразу понял, что это мать, мама, а когда понял, то прошептал скорбно и тихо:

— Мама!

Хоть и тих был его шепот, — не шепот, а шелест, движение воздуха в воздухе, — а мать услышала, точнее, почувствовала, что рядом находится ее сын, откинула топор в сторону и выпрямилась.

Она видела и одновременно не видела сына, солдат с костылем в руке и с мешком за спиной быстро расплылся в слезном тумане, уже и не различить его, только что был солдат — и не стало служивого. Мать издала раненый горловой вскрик и медленно начала оседать на землю. Куликов кинулся к ней, подхватил, удерживая на весу, подивился, какое у матери легкое тело.

— Мам, ты чего? — прошептал неожиданно обиженно. — Ма-ам! — воскликнул он, как в детстве, отметил про себя собственную беспомощность, — фронт научил его запоминать все, что попадается на глаза, всякую деталь, и прогонять через самого себя, через собственный фильтр, а потом уж действовать. — Ма-ам! — громко, едва ли не во весь голос завопил он.

От этого отчаянного вскрика, всколыхнувшего воздух, мать очнулась — от такого вопля, не вопля даже, а настоящего природного сотрясения, хотя и рожденного инвалидом, не очнуться было нельзя, мать застонала, зашевелилась и, вглядевшись в лицо человека, державшего ее на весу, поняла, что это действительно ее сын. Впившись зубами в нижнюю губу, выдавила из нее кровь и прошептала едва слышно:

— Вась, это ты?

— Я, мам, я.

— А мы тебя похоронили и уже отпели — батюшку из города специально приглашали…

— Значит, долго буду жить.

— Ой, Васёк, дай Бог, чтобы так оно и было, — мать стерла с губ кровь, неверяще закрыла глаза, потом открыла вновь. — Неужели это ты? Живой…

— Живой, мама, хотя и был похоронен, даже могила есть — что было, то было.

— Васёк, Васька, Васенька мой… Ох! — мать помотала головой — не могла поверить тому, что видела (вернее, кого видела), морщинистыми пальцами отерла глаза, глубоко, слезно вздохнула: — Спасибо Матери Божией — жи-ив… Я ей каждый день молилась.

— А с похоронкой, мам, старички наши намудрили. Не разобрались, отдали бумаги в штаб, а те их в Башево и спроворили. Поторопились.

Как был ранен, как посекли его немецкие пули и осколки, где чего в организме изуродовали, Куликов рассказывать не стал — незачем знать это матери, так ей спокойнее будет, не станет лить лишние слезы. И односельчанам знать это необязательно, поскольку, что будут знать они, непременно узнает и мать — бабий телефон в бестелефонной деревне работает, как часы.

— Ах, мама, мама, — совсем по-детски вздохнул этот большой, уже сильно обожженный войной, хотя и очень молодой мужик, поставил мать на землю, прижал к себе, будто ребенка, хотя детские чувства роились именно в нем, а не в матери. Все мы дети, пока живы наши мамы, это закон.

Даже для тех, у кого уже седые виски, — закон.

Вечером в хату Куликовых набилось много народа — в основном женщины, из мужчин в Башеве был только один, вернувшийся с войны нашпигованный осколками, без ноги, но ему совершить путешествие с другого конца деревни было непросто, и он не стал его совершать, поэтому в доме собрались одни женщины, из мужского пола присутствовали лишь четверо пацанов разного возраста.

Вопрос у пришедших баб, у всех до единой, был общий, его повторяли как заклинание:

— Ты моего мужика в окопах не видел? А ежели видел, то как он там? Живой?

Нет, никого из земляков Куликов на фронте не встречал, не знал, живы они, пребывая в молотилке войны или нет, он даже обнадежить женщин не мог, хотя ему очень хотелось, — просто не имел права на это… Потому и отвечал мрачно, односложно:

— Не видел… Не попадался — народу-то на фронте ох как много, не сосчитать. Так что прости меня, тетка Елизавета… И ты, тетя Дуся, прости. И ты, Аграфена Федоровна…

И так далее.

— Останешься здесь, помогать нам в колхозе, али как? Каковские у тебя планы?

— Да планы эти не я определяю, а начальство. Оно вот там сидит, — Куликов потыкал пальцем в потолок, вздохнул, — не добраться. Определяет, кому куда ехать. Знаю только, что вновь окажусь на фронте. Предварительную комиссию прошел, здоровье мое одобрено — к военной службе годен.

— Тогда, вернувшись на фронт, поглядывай, Толя, там по сторонам: вдруг моего Петра Егорыча увидишь… Передай ему, что живем мы тут не очень, но держимся и держаться будем, сколько надо, лишь бы он фашистов лупил в хвост и в гриву.

То же самое ему говорили и другие тетушки — на случай, если встретит земляков своих Григория Семеновича, Ивана Сергеевича, Ивана Петровича, Михаила Ивановича, и всем Куликов обещал, что пожелания все передаст слово в слово, как и без всяких утаек расскажет о жизни деревенской, о том, что здесь видел…

А ведь в Башеве очень скоро наступит момент, когда землю уже не на коровах, а на телятах, да на самих себе пахать придется… Но сил становится все меньше и меньше, скоро народ вообще сойдет на нет, что тогда будет делать деревня Башево, никто не знает. На одном безногом солдате она не сможет урожай собрать — не вытянет… Разные мысли приходили в голову Куликова, когда он слушал своих землячек.

А еще… еще его тронул тринадцатилетний пацан, живущий почти по соседству, через два дома от Куликовых, — белобрысый, двухмакушечный, с быстрыми светлыми глазами, — он преподнес фронтовику два листа бумаги, две четвертушки старого, пожелтевшего от времени ватмана, еще довоенного, а может быть, даже дореволюционного. На одном листе была изображена природа — опушка леса, примыкавшего к дороге, плоской лентой ввинчивающейся в плотный рядок сельских хат и дающей начало центральной башевской улице, с кусочком воды, несколькими печальными деревьями, всматривающимися в стеклянную гладь, и десятком птиц, сидящих на ветках… Куликов невольно залюбовался этим пейзажем.

На втором листе был изображен Сталин с поднятой рукой — таким он обычно бывал в праздники на трибуне Мавзолея. Портрет вождя тоже был хорош.

— Как живой, — одобрительно отозвался о портрете Куликов, — очень толково нарисован.

— Я старался, дядя Вася, — польщенно проговорил юный художник.

— Тебе надо учиться и еще раз учиться — поступать в техникум, либо даже в институт. Большим человеком будешь, — Куликов поднял указательный палец, — народным художником РСФСР. Есть такое достойное звание.

— Ох, Вася, Вася, — смущенно проговорила старая женщина с лицом, исчерканным лапками морщин, — бабушка молодого дарования. — У нас пока другая задача колышется на горизонте, мерцает, как луна, — выжить бы! Если выживем, то и за учебу возьмемся, а пока… — она печально развела руки в стороны.

Сказать на это было нечего.