Таинства и обыкновения. Проза по случаю - О'Коннор Фланнери. Страница 18
Моё представление о свободе воли сформировано на основе традиционной католической доктрины. Я не думаю, что настоящему романисту интересно описывать мир людей, жизнь которых жёстко предопределена. Даже если он пишет о персонажах, находящихся в стеснённых жизненных обстоятельствах, новый шанс у героя и его неожиданный, не единственно возможный поступок – это единственное, что может осветить и оживить картину повествования. Вот почему предсказуемые, предопределённые действия у меня вызывают смех, а своевольный поступок, приятие вышней благодати – вот на чём всегда сосредоточено моё внимание, потому что оно заставляет работать сюжет. В моём рассказе «Хорошего человека найти нелегко» так поступает Бабушка, нарекая убийцу по кличке Мисфит «сыночком», а в рассказе «Река» это заветное желание малыша найти царство Христово. В «Игрушечном негре» эта самая игрушка помогает мистеру Хэда снова найти общий язык со своим внуком Нельсоном [71]. Все эти вещи непредсказуемы. Они зримо показывают, как нисходит на моих героев благодать.
Писатель‐католик верит, что свободу в нас убивает грех, а современный читатель уверен, что, согрешив, мы становимся свободнее. Что предельно сужает шанс на взаимопонимание между ними. А по сему, чем больше автору хочется сделать сверхъестественное явственно‐очевидным, тем натуральней ему удаётся показать и реальный мир, потому что если читателям не видна реальность, они определённо не заметят и то, находится за её пределами. Свобода Таруотера [72] не вызывает сомнений, он и не мог быть другим. В его «одержимости» пророчеством мне видится таинство Божьей воли, а никак не мания душевнобольного. Хотя тема это запутанная, и нелишне, чтобы тут дал пояснения кто‐то, осведомлённее меня. Что же касается Еноха [73], то персонаж это по большей части комический, он дурачок или юродивый. И причина его одержимости, клиническая или какая ещё, не так уж и важна.
Читая мои рассказы, можно заметить, сколь активно дьявол готовит почву, по всей видимости, нужную для успешного нисхождения благодати. Финальное видение Таруотера едва ли имело бы место, не повстречайся ему человек в кремово‐лиловом авто [74]. Вот оно, очередное таинство.
Чтобы чётче ощутить таинство, нам нужно ощутить и зло, позволяющее разглядеть дьявола воочию, вынудив его представиться, назвать себя не абстрактной «силой зла», а персонажем в той или иной ситуации. Литературе, как и силам добра, не хватает воздуха там, где дьявол не опознан в лицо и не задействован ни как личность, ни как необходимый элемент драматургии.
Век, в который мы живём, не доверяет ни фактам, ни ценностям. А мы хотим рассмотреть и обсудить жизнь именно этого века. Романист уже не может отражать равновесие окружающего мира, вместо этого он пытается создать свой собственный. Драма позволяет писателю и изобразить нечто и оценить. Он помещает уродцев на страницах своих книг, показывая не то, какие мы есть, а то, какими мы были и кем могли бы стать. В образе фрика‐пророка выступает он сам.
На такой картине всегда найдётся место для благодати в богословском смысле. Её можно заметить в каждом великом рассказе, где она ожидает, примут её или отвергнут, даже если читатель проглядел это место.
Авторы рассказов без умолку спорят о том, что же заставляет произведение «работать». Я обнаружила, что это поступок, абсолютно неожиданный и одновременно абсолютно правдоподобный, и выяснила, что для меня за таким поступком неизменно просматривается вмешательство благодати. И очень часто невольным инструментом её выступает дьявол. Впрочем, эти сведения были не вложены мною в свои рассказы, а почерпнуты мною из них.
Короче говоря, мои собственные сочинения убедили меня в том, что главной их темой является проявление Божьей милости на угодьях, большей частью принадлежащих Дьяволу.
А ещё я узнала, что читает меня публика, в глазах которой не стоят свеч ни благодать, ни Дьявол. Со своей публикой сталкиваешься прямо как со своим сюжетом. Очередной удар обухом по голове.
Преподавание литературы
Время от времени прозаик отвлекается от своей работы дольше обычного и тогда замечает, как читатели недовольны уровнем современной прозы. Чьи‐то голоса упрекают его в нерадивости и советуют исправиться, пока не поздно. Иначе прозу скоро совсем перестанут читать. Перевелись ведь те, кто читает поэзию ради какой‐то практической пользы.
Разумеется, среди всех творческих профессий на самом «подлом» счету стоит писательское ремесло. Чтобы критиковать музыканта или живописца, нужно предварительно что‐то понимать в его деле (таким багажом обладают далеко не все), но прозаик описывает жизнь, и каждый живущий считает себя в этом вопросе авторитетом.
Я нахожу, что в книгах люди вычитывают что‐то своё, заветное: врачу подавай болезнь, священнику – проповедь, бедняку – деньги, а богатому расскажи, что так и должно быть, что у него их куры не клюют. И если они находят в книге желанное или хотя бы что‐то знакомое, то она в их глазах становится «высший класс».
В этом постоянном споре автора с аудиторией чем‐то вроде передаточного звена выступает преподаватель литературы, и я иногда задумываюсь, а как же именно он разбирает произведение со студентами. Вероятно, это что‐то для него – для преподавателя, ужасающее.
От своей юной кузины‐девятиклассницы я узнала, что она разбирала мой роман на уроке английской литературы, а когда я, без тени признательности, спросила, почему именно мой, она ответила:
– Мне нужна была книга, которую наш учитель ещё не читал.
– И что же ты про неё рассказала? – поинтересовалась я.
– Сказала, что написала моя двоюродная сестра, – ответила моя кузина.
– Только это? – удивилась я.
– Остальное я списала с обложки.
Как видите, к этой проблеме я подхожу очень даже реалистично, сознавая, что решить её на этом свете никак нельзя, но обсуждать‐то можно и нужно. Не припомню, чтобы мы проходили роман в его полноценном виде, ни в старших классах, ни в колледже. Собственно, я поняла, что такое проза, уже будучи без пяти минут магистром английского языка, да и то потому только, что уже сама пробовала силы на писательском поприще. Я уверена, что вполне возможно достичь самых высоких академических степеней, так и не узнав, как следует читать художественную литературу. Дело в том, что люди не знают, чего им ожидать от произведения, полагая в большинстве своём, что искусство должно быть практически полезным, что оно должно что‐то производить, а не что‐то собой представлять. Они заглядывают в книгу, зажмурив глаза, напоминая слепых в зоопарке, которые, трогая слона за разные места, представляют его каждый по‐разному.
Что же, по моим ощущениям, дело можно сдвинуть с мёртвой точки, уделяя в учебных заведениях больше внимания такому предмету, как беллетристика.
Моё личное положение здесь, конечно, не ахти какое. Во всём, что касается вопросов педагогики, я человек первозданно‐девственный. И всё‐таки я верю в крупицу взаимопонимания между теми, кто пишет книги на английском языке, и теми, его преподаёт. Если бы мы могли не думать о студентах, а я о читателях, тогда, я уверена, смогли бы «найти общий язык», то есть вместе наслаждались бы нашим любимым языком и тем, как он может стать орудием для достижения неподдельной драматической истины. На мой взгляд, для нас с вами это первостепенная забота, ибо вы не можете помочь студенту, а я читателю, отступая от первоначальной цели – не изменять предмету и его нуждам. Вот зачем, по моему мнению, изучение романистики в школах надлежит сделать отдельной дисциплиной.