Таинства и обыкновения. Проза по случаю - О'Коннор Фланнери. Страница 19
Задача прозаика – воплощать таинства, описывая людские обыкновения, а «таинства» – это ведь для современного ума звучит весьма обременительно. В начале века Генри Джеймс писал о молодой женщине: мол, хоть и будет в грядущий век летать на аэроплане, но понятия не будет иметь ни о таинствах, ни об обыкновениях [75]. Незачем было Джеймсу ограничивать свой прогноз слабым полом (а в остальном он бесспорный). Таинства – наше земное бытие, а обыкновения – те условности, через которые писатель раскрывает его суть.
Не так давно одна преподавательница сообщила мне, что по мнению её студентов, писать уже больше не о чем. Они убеждены, пояснила она, что всё можно показать при помощи цифр, а возиться с цифрами – себе дороже. И по‐моему, такое мнение вполне естественно для представителей поколения, которому внушили, что учиться надо, чтобы упразднить такую категорию, как непостижимое. Людей такого рода не может не раздражать вымысел, ибо сочинитель как раз и занят изучением тем, как проживается таинство. Его волнует вышняя тайна, воплощённая в зримом мире чувственного опыта.
Ну а если такова его цель, все степени осмысления в прозе оказываются вписаны в самую «букву» повествования. В прозе, в той мере, насколько она есть проза, нет места для абстрактных проявлений сострадания, благочестия и морализма. А это означает, что нравственная позиция автора находится в прямой связи с его ощущением драматургической целесообразности, что, в свою очередь, делает весьма затруднительным делом трактовку произведения для студентов, в особенности начинающим.
Не знаю, как с этим предметом работают теперь, если с ним вообще работают, но в годы моего студенчества я подметила несколько способов, позволявших преподавателю обучать нас словесности, игнорируя её природу.
Наиболее простым и популярным было сведение к истории литературы, с акцентом на «что и когда» было написано, и какие сопутствовали этому события. Сейчас такой подход не вызывает у меня неприязни. Студентам определённо следует знать все эти вещи. Здорово перестало ощущаться прошлое. Боюсь, что современный студент видит прошлое по канонам современности, и ему то и дело необходимо напоминать, что корабли викингов были оснащены несколько иначе, нежели лайнер «Куин Мэри» [76], а лорд Байрон не летал в Грецию самолётом. В то же время это не есть преподавание литературы, и едва ли интерес к подобным темам сохранится по окончании учёбы.
Ещё один способ уклониться от преподавания литературы, открытый мною в ту пору, состоял в концентрации на каком‐то одном авторе и его душевной жизни. Откуда столько меланхолии у Готорна, почему напивался Эдгар По, а Англия нравилась Генри Джеймсу больше Америки [77]? Подобные смакования отнимают уйму времени, отодвигая на неопределённый срок рассмотрение самого произведения. Которое на самом деле существует отдельно от автора, когда оно осталось на бумаге. И чем оно сложнее, тем меньше значения имеет, кто и зачем его написал. Если ты изучаешь литературу, намерения автора следует искать в его книге, а не в его жизни. Психология – предмет интересный, но едва ли первостепенный для преподавания литературы.
Равно как и социология. Когда я училась, книгу могли включить в программу по степени злободневности затронутых в ней социальных вопросов. Но хорошая проза разбирается с человеческой натурой. Злоба дня для неё – не цель, а побочное средство. Хотите больше злободневного – читайте газеты.
Мне приходилось даже наблюдать моменты, когда, исчерпав всех хитрые ходы, несчастный педагог всё же сталкивался с тем, что преподавать ему придётся литературу. Чего, конечно же, так никто и не делал, предпочитая свести предмет на нет, сделав вид, что его не существует. Однажды я попала в школу, где все предметы именовались «занятиями» и объединены были столь искусно, что среди них не было ни одной отдельной дисциплины. Я обнаружила: если изловчиться, ничто не мешает объединить литературу с географией, биологией, домоводством, баскетболом и противопожарной безопасностью. Да с чем угодно, лишь бы отсрочить тот окаянный день, когда рассказ или повесть придётся разбирать – но просто как рассказ или повесть.
Неэффективность методов изучения литературы чаще сваливают на незрелость студента, чем на неподготовленность преподавателя. Решать кто виноват, разумеется, не мне, но как писатель с опытом академической рутины, допускаю, что вина здесь обоюдная. Во всяком случае, не думаю, что преподавательское сословие имеет право почивать на лаврах. Между тем хорошая книга так редко попадает в список бестселлеров (хорошую прозу ведь пишут чаще, чем её читают). Мне известно, ну или мне хотя бы давали понять, что масса выпускников поступает в колледж, не подозревая, что точка ставится в конце предложения. Но я в ещё большем шоке от того, сколько их вместе с дипломом вынесет из учебного заведения неутолимую тягу к гладко написанному инфантильному чтиву.
Не знаю, насколько я принижаю или завышаю цели преподавателя, предлагая ему по мере сил содействовать видоизменению списка бестселлеров. В любом случае, я убеждена, что в чём‐то основополагающем роль того, кто разъясняет литературу, значимее, чем роль критика. По сути, первое, что преподаватель должен сделать – это рассказать о своём предмете, которому он учит, а чтение книг, прежде чем станет привычкой или развлечением, должно стать отдельной учебной дисциплиной. Студента надо снабдить инструментарием для разбора новеллы или романа, и он должен быть по калибру соразмерен структуре произведения, должен подходить для такой кропотливой работы. Ведь его инструментарий работает с внутренними «покоями» произведения, а не с «фасадом», с тем, как устроено произведение и что делает его цельным рассказом.
Можно возразить, что всё это чересчур сложно для учащихся, и всё же начинать рассмотрение с того, что можно узнать о произведении как о «деле техники», будь то рассказ, роман или поэма – это начать с черт наименее общих. И тут вы можете спросить, чем сопрягается «техническое» понимание новеллы, романа или поэмы с таинствами, воплощение которых, как я уже предусмотрительно уточняла, является сущностью литературы. На самом деле (сопрягается) очень многим, и очевидность этого лучше всего иллюстрирует сам творческий акт сочинительства.
В процессе написания вещи автор видит, что ход создания его произведения неотделим от замысла в целом. Форма рассказа даёт ему смысл, который в ином виде был бы уже не таким, и если студент в какой‐то степени способен постичь форму, он никогда не отметит в произведении ничего иного, кроме чисто внешних литературных свойств.
Итогом правильного изучения романа должно быть созерцание таинства, заключённого в нём в целостном виде, без каких‐либо домыслов и пересказа. И это не прослеживание выражаемого словами нравственного поучения или житейских заветов. Знакомый мне преподаватель, спросив однажды ученицу, какова мораль «Алой буквы», услышал в ответ: «Прежде, чем на сторону ходить, дважды подумай» [78].
Многим студентам кажется, что, проникнув глубоко в идею произведения и выудив из него столь поучительное открытие, они трудились не напрасно. А мне думается, судя по тому, что читает народ, все наши просветительские старания идут насмарку. Особенно это заметно по требованиям, предъявляемым массовым читателем романисту. Народ может не знать, что он получит, но он по крайней мере знает, чего ему хочется. Среди вопросов о современной прозе чаще других звучит: чего ради нас потчуют романами про бедняков и юродивых, одержимых насилием и саморазрушением, когда на самом деле в этой стране мы богаты, сильны и равноправны, и любой прохожий на улице буквально не знает, какое ещё ему сделать доброе дело.
По‐моему, данная претензия лишь одна из многих, возможно, неосознанных стараний избавить в литературе обыкновения от таинств, сделав её приятнее на современный вкус. Прежде чем заглядывать в чьи‐то души, романисту рекомендуют изучить социальную статистику. Или, если это его собственная душа, изучать её в свете статистических данных. Боюсь только, что такой взгляд для романиста не пригоден. Нравственная оценка неотделима от его авторского взгляда. Его «оптика» неотделима от нравственного чувства.