Повесть о любви и тьме - Оз Амос. Страница 32
Однажды (так любил рассказывать мне вновь и вновь зимними вечерами дедушка Александр) раскололся лед под телегой Иехуды Лейба, и он успел спрыгнуть, схватить коня за узду и потянуть с такой силой, что вытащил из ледяной воды и лошадь, и телегу.
Трех сыновей и трех дочерей родила Раша-Кейла своему мужу-вознице. В 1884 году Раша-Кейла тяжело заболела, и Клаузнеры решили оставить Олькеники и перебраться в Одессу, город, где жил богатый строптивый брат заболевшей Менахем-Мендл Браз, – уж он-то наверняка их поддержит и поможет сестре вылечиться у самых лучших одесских докторов.
Когда в 1885 году они прибыли в Одессу, дяде Иосефу, старшему сыну Клаузнеров, было одиннадцать лет. Он был исключительно способным, необычайно прилежным, жадным к учению, приверженцем иврита. И он более походил на своих двоюродных братьев, славящихся ученостью и остротой ума, на Клаузнеров из местечка Тракай, чем на своих дедов-прадедов – крестьян и возниц из Олькеник.
Дядя Менахем Браз, эпикуреец-вольтерьянец, тут же решил, что племяннику уготовано великое будущее, и помог ему получить образование.
Младший брат Иосефа Александр, а ему ко времени переезда исполнилось уже четыре, был легко возбудимым и чувствительным, и очень скоро выяснилось, что он, в противоположность старшему, более похож на Клаузнеров-крестьян, на своего отца и деда. К учению он склонности не имел, с детских лет любил подолгу пропадать вне дома, наблюдать за тем, чем люди занимаются, пробовать этот мир на вкус и на запах или, уединившись на зеленом лугу, предаваться мечтаниям.
Вместе с тем был он обаятелен, весел, щедр, добр, и это снискало ему симпатию и любовь тех, кто с ним сталкивался. Все звали его “Зися” или “Зисл”.
Были там еще дядя Бецалель и три сестры, которые так никогда и не добрались до Эрец-Исраэль, – Софья, Анна и Дарья.
Вот что мне удалось разузнать: Софья, учительница литературы, стала со временем директором средней школы в Ленинграде, Анна умерла еще до Второй мировой войны, а Дарья-Двора и ее муж Миша после революции попытались убежать в Палестину, но застряли в Киеве из-за беременности Дарьи.
Несмотря на помощь состоятельного дяди Менахема и других одесских родственников со стороны семейства Браз, Клаузнеры обеднели после прибытия в Одессу. Отец, Иехуда Лейб, крепкий, спокойный, жизнелюб и любитель пошутить, постепенно терял вкус к жизни. Он был вынужден вложить остатки своих сбережений, привезенных из литовской деревни, в приобретение душной бакалейной лавчонки, которая едва могла прокормить всех Клаузнеров. Душа его тосковала по степям, по лесам, по заснеженным полям, по коню, впряженному в телегу, по корчмам, по рекам – по всему, что оставил он в своей литовской деревне. Спустя несколько лет он захворал и угас, умер в полутемной своей лавке, под ее низкими сводами. Было ему всего лишь пятьдесят семь. Вдова его Раша-Кейла пережила мужа на двадцать пять лет. Она умерла в Иерусалиме, в Бухарском квартале, в 1928 году.
Дядя Иосеф настойчиво овладевает знаниями в Одессе, а затем в Гейдельберге, становясь блестящим ученым и полемистом. А в это время его брат Александр, мой будущий дедушка, уже в пятнадцать лет забросил учение. Он начинает заниматься мелкой коммерцией, покупает что-то здесь и продает кое-что там, по ночам марает бумагу душещипательными стихами на русском языке, с вожделением пялит глаза на витрины, на горы дынь и арбузов, на сочные виноградные гроздья, а также на сладострастных женщин-южанок, мчится домой, сочиняет еще и еще стихи, а потом опять кружит по улицам Одессы – то пешком, то на велосипеде. Он носит галстук, он тщательно, насколько позволяют ему средства, одет – по самой последней моде. Вероятно, он походил на лихих франтов с Молдаванки из рассказов Бабеля. Точно взрослый, он курит папиросы, черные усики свои закручивает с помощью воска. Он часто отправляется в порт, поглазеть на корабли, на грузчиков, на дешевых портовых девочек, порой он там застывает и с замиранием сердца наблюдает за солдатами, марширующими под военный оркестр; бывает, проводит час-другой в библиотеке, запоем читая что под руку попадется, вновь и вновь приходя к выводу, что не стоит ему и пытаться вступать в состязание с книжной мудростью старшего брата. А пока суд да дело, он учится, как надо танцевать с девушками из приличных семейств, как элегантно пропустить рюмочку крепкого зелья, и даже не одну, а две-три рюмочки и не потерять при этом голову, как завязывать знакомства в кафе, как приласкать собачку, чтобы вступить в беседу с ее хозяйкой.
Слоняясь по Одессе, где чувственность бьет через край, где много солнца, где уживаются люди разных национальностей, сумел он подружиться и с теми и с другими, ухаживал за девушками, что-то покупал и что-то продавал, немного зарабатывал, устраивался за столиком в углу кафе либо на скамейке в городском парке, доставал свою записную книжку, сочинял стихи. И снова мчался на велосипеде, добровольно выполняя роль посыльного, возложенную на него лидерами движения “Ховевей Цион” (в России их традиционно называли “палестинофилами”). Телефон еще не вошел тогда в жизнь Одессы – и вот он спешит со срочной запиской от Ахад-ха-Ама к Менделе Мохер Сфарим, от Менделе к господину Бялику… И, ожидая ответного послания, записывает поэтические строки:
Он даже сочинял стихи про свою любовь к языку иврит, прославляя его красоту и мелодичность – по-русски. Но, даже прожив в Иерусалиме более сорока лет, дедушка так и не сумел выучить иврит как следует, до своего последнего дня говорил он на нем, нарушая все законы грамматики, а писал с жуткими ошибками. В своей последней открытке, присланной нам в кибуц Хулда незадолго до смерти, в 1977 году, он пишет: “Внуки и правнуки, очень предорогие мои. Я очень-очень соскучился по вас. Я очень-очень хочу уже повидеть вас всех!”
В 1933 году, добравшись наконец до Иерусалима вместе с бабушкой Шломит, снедаемой всякого рода страхами, он забросил поэзию и погрузился в мир коммерции: иерусалимским матронам, жаждущим европейских изысков, он в течение нескольких лет успешно поставлял заграничные платья позапрошлогодней моды, закупленные в Вене. Но спустя какое-то время появился более проворный еврей и обошел дедушку, начав доставлять в Иерусалим уже прошлогодние модели из Парижа. Дедушка со своими позапрошлогодними нарядами из Вены оказался не у дел. Пришлось ему оставить платья и переключиться на носки и чулки фирмы “Лоджия” из Холона, а также полотенца, что производила маленькая фирма “Щупак и сыновья” в Рамат-Гане.
Но неудачи вернули ему вдохновение, покинувшее его во дни коммерческого успеха. Вновь запирался он по ночам в своем “кабинете”, сочинял на русском языке стихи о величии иврита и о колдовском очаровании Иерусалима. Не нищего, пропыленного, опаленного горячим ветром пустыни, фанатичного Иерусалима, а города, улицы которого – фимиам и мирра, и над каждой площадью его парит ангел Божий.
Но тут на сцену выхожу я – в роли мальчика из сказки “Новое платье короля”. И с негодованием истинного реалиста атакую стихи моего дедушки: разве ты не живешь в Иерусалиме столько лет, разве ты не знаешь доподлинно, чем на самом деле вымощены улицы Иерусалима и что на самом деле парит тут над площадью Сиона, – так зачем же ты все время пишешь о том, чего вовсе не существует? Почему бы тебе не написать что-нибудь о подлинном Иерусалиме?
Услышав эти наглые речи, вскипел дедушка Александр, и румяное лицо его сделалось пылающе-красным. Он грохнул кулаком по столу и зарычал на меня:
– Подлинный Иерусалим!? Ну что такой маленький клоп вроде тебя вообще знает о подлинном Иерусалиме?! Ведь подлинный Иерусалим – он как раз в моих стихах!!!
– А до каких пор ты будешь писать по-русски, дедушка?