Город не принимает - Пицык Катя. Страница 22

– Татьяна, не хотите ли присесть?

На мой вопросительный взгляд он пояснил:

– Тут место есть одно, очень уютное, э… скамья, там, беседка… мы поболтаем с вами о том о сем.

Я пожала плечами. Долинин повел меня в один из соседних дворов. Дорогой он приумолк, как-то нервически, будто опаздывающий человек, мыслями весь находящийся в точке прибытия, напряженно примеряющий расстояние ко времени и потому потерявший контакт с миром внешним. Вечер становился все неприятнее. Никакой беседки на месте не оказалось. Так, пара детских качелей и заплеванная скамья. Мы пили пиво. Долинин рассказывал о будущем – о том, как по окончании университета станет три шкуры драть за выдачу разрешений на перевоз культурных ценностей через границу. Взятки Олег представлял в виде толстых котлет бумажных купюр. Ритмично пиная ботинком остаток обледенелого черного снега, Долинин грезил о Харлее. Около десяти мы наконец разошлись по домам.

Спустя пару дней я описала наше «свидание» Юре.

– В этом дворе живет лучшая Верина подруга, – ответил Юра, и все встало на места. Долинин затеял пустое, натянутое рандеву ради того, чтобы попасться кому-то там на глаза. Он хотел, чтобы Вере передали: Долинин гулял вечером с девушкой. Меня одолела тоска.

– Знаешь, мы с ним недавно тут курили, и… мне так не понравилось… – сказал Юра. – Он упомянул, ну так, типа, вскользь, что видел Веру на дне рождения общего друга. Говорит, она стала плохо выглядеть, опустилась. Блин, ну зачем это делать? – спросил Юра с горечью.

Я даже не сразу поняла, что именно его так раздосадовало.

– Зачем делать что?

– Зачем он говорит о ней плохо? Ну расстались, поссорились, ну все понятно, ну встретил ее где-то там, в компании, ну была она не причесана или что там, я не знаю, круги под глазами, цвет лица… Но зачем рассказывать?

В данном эпизоде всего более меня поразил следующий факт: если бы нечто подобное о Вере от Долинина услышала я, то не сочла бы сказанное непорядочным. Просто не обратила бы внимания. Возможно, позлорадствовала бы. В сказанном я почерпнула бы информацию только о Вере. А вот Юра почерпнул информацию о Долинине – сплетнике, молодое слепое самолюбие которого уязвила любимая женщина. Пример видения реальности в объеме был тут же подхвачен мною на вооружение. Однако впоследствии выяснилось, что способность Юры нельзя просто взять и перенять.

Вечером Олег поинтересовался моими планами: не собираюсь ли я опять ночевать у Королевой и не нужно ли меня проводить после занятий домой. Вместо ответа я спросила:

– Почему ты не объяснил мне, зачем мы идем в тот двор? Мог просто сразу попросить, я бы и так сходила с тобой, если надо засветиться.

– Вы очень странная девушка, Татьяна, – ответил он грустно.

* * *

Хорошие преподаватели на факультете искусств были редкостью. Помимо штатников кафедры, нас учили приглашенные специалисты – художники, музейщики, этнографы. Они бубнили, бредили наяву, не понимали, что делают и зачем. По сути, им было плевать на каких-то чужих малограмотных детей. Некоторых отличало разве что особое зверство – они цинично проваливали нас на экзаменах, например, за непримечательную ограду, неверно названную по снимку элемента ковки (длиной в полсантиметра). Преподаватели вели себя так, полагая, что жесткими методами искореняют невежество. На самом же деле они не искореняли невежество, а всего лишь защищались от него – охраняли свои искусства, расистски отметая и вместе с тем отвращая от искусства тех, кто не собирался отдаваться ему в служение.

Адриан относился именно к таким педагогам. Он любил литературу фанатично, считая свою любовь чем-то вроде нормы жизни или человеческого долга. Неспособных жертвовать собой ради литературы он держал за жвачных животных, годных только для унижения их полноценными людьми. Таким отношением Адриан добился ничтожно малого: все, кто хотел получить у него что-нибудь получше тройки, с придыханием изображали маниакальную страсть к какому-нибудь Шиллеру, не особенно располагающему к эмоциональным потрясениям, тем более двадцатилетних. Будучи по природе лицедеем, Истрин неосознанно воспитывал в учениках лицедеев, разводя нас с дипломом и скармливая наше будущее недрам лжи.

Адриан Григорьевич обожал шокировать. Особенно первокурсников. Вдруг, на двадцатой минуте лекции, он лез в карман, доставал пачку Мальборо, усаживался поудобнее, клал ноги на стол (не переставая говорить), медленно разминал сигарету и закуривал (хотя это было строжайше запрещено). Студенты не верили своим глазам. Как?! Ректор ненавидел табак до трясучки. Еще на первом году моего обучения курильщиков согнали с лестниц поганой метлой. Мы коптились в пятиметровых курилках, коих было, кажется, всего пять на весь главный корпус величиной с город. За сигарету в аудитории Истрина могли уволить, вышвырнуть как собаку. Но это только подслащало удовлетворение от эпатажа. Адриан хотел, чтобы первокурсники поняли: он здесь король. Он – король университета. Король Санкт-Петербурга. Служитель искусства. Член ордена. Человек, пожертвовавший себя делу без остатка и получивший взамен свободу. Он давал понять: вот что имеет истинный адепт; отказавшись от себя, вы получите целый мир, в котором сможете устанавливать правила по собственному вкусу. Кроме того, в момент эпатажа Истрин, конечно, эякулировал, глядя на растерянных, недоумевающих девственниц, прибывших учиться из далеких сибирей.

Как-то речь зашла об «Испанской трагедии».

– Под пером Кида кровавая резня стала философской драмой нравственного возмездия, – Истрин нервно расхаживал перед доской, широко дирижируя собственными мыслями. – Жажда мести приводит Иеронима к безумию. Впервые в английской трагедии появляется человек совершенно сумасшедший, безумие выступает как страсть! Создан образ злодейства без границ!

Остановившись, он чуть ослабил узел шейного платка, восстановил дыхание и продолжил:

– На грани коллапса, охваченный болью, Иероним отправляется на поиски убийцы сына. Он обходит множество городов и стран.

Адриан снова забегал. Говоря, он то и дело оттягивал платок от горла, а потом и вовсе развязал его и, резко рванув, отбросил куда-то в угол. Оторвав от тетрадного листа небольшой кусочек, я написала на нем: «я вся такая противоречивая» и подложила Юре. Тем временем Адриан перешел к декламации.

– Старик, ты стань моим Орфеем; коль не сыщешь нот для арфы. Пусть звук исторгнет боль души, пока мы не упросим Прозерпину мне право мести за убийство сына даровать. Тогда я всех порву!!!

На последних словах, испустив истерический вопль, Истрин неожиданно запрыгнул на учительский стол. То есть встал ногами. В ботинках! Причем не в каких-нибудь сандалетах, а в громоздких «тимберлэндах», поутру месивших весеннюю грязь. Так называемая тракторная подошва была грубо припечатана к желтоватому ламинированному ДСП.

– Вот так и так! И эдак! И загрызу! И прожую, и выплюну потом!!! – кричал он, стоя на столе и энергично разрывая какие-то бумаги в мелкие клочья, летевшие в лица сидящих за первыми партами.

Юра подсунул мне мой же кусочек бумажки, на котором под цитатой из фильма было дописано «пидор?». Но Адриан не был геем. К концу второго семестра его любовницей стала наша однокурсница Марина Зуйкович. Красивая, яркая девушка. Медалистка. Воительница. Общественница. Она красила губы алой помадой и в честь собственного имени носила аквамариновый плащ. Зуйкович обращалась к Адриану на «ты». И делала это с апломбом. Разумеется, они афишировали связь – приезжали в университет вместе и, подходя к центральному входу, держались как пара, у которой недавно был завтрак, а перед завтраком секс, третий по счету за последние восемь часов. Я не общалась с Мариной. За годы мы перемолвились, может быть, парой слов. Но во всю жизнь мне не забылись ее активные духи, броские косынки и шум, производимый энергичной, уверенной походкой, – шум, причиной которого могли быть только слои сотни нижних юбок под кринолином, но на самом деле были всего лишь две полы зеленого расстегнутого плаща.