Студия сна, или Стихи по-японски - Лапутин Евгений Борисович. Страница 15
На улице стало легче. Теперь было время, что называется, чтобы прийти в себя. И, конечно же, не было ни малейших страхов, что девочки окажутся опытными воровками, которые с цинизмом и хладнокровием, столь присущими преступникам с приятными лицами, сейчас вынесут из его дома какие-то ценные и по-настоящему дорогие безделицы. Да что там говорить — он бы и сам отдал им все взамен за их согласие не покидать его, ибо только с их появлением вдруг произошло долгожданное объединение с самим же собой и затихли мучительные ощущения собственной неприкаянной раздвоенности.
Что касается девочек, то им, конечно, столь необъяснимое радушие их нового знакомца, конечно, показалось весьма странным. Попробуй Пикус прояснить им ситуацию, они вряд ли хоть что-либо поняли.
К слову сказать, истолкование его бескорыстия, непонятного, конечно, но, на их взгляд, неопасного, совершенно расходилось с напутствиями сестры Катарины, которая, расставаясь, шепнула им на ушко, будто по большому секрету, чтобы они сторонились всевозможных мерзавцев, озадаченных лишь одной развратной, ничтожной целью. Может быть, помня об этом, убедившись к тому же, что Пикус отошел от дома на достаточное расстояние (они проследили за ним из окон), девочки произвели беглую, но внимательную инспекцию его жилища.
Не было обнаружено ничего предосудительного и подозрительного: никаких порнографических открыточек и журналов, никаких скабрезных книжек, никаких однозначных подручных приспособлений. Зато глянцевели на книжной полке альбомы по живописи, этажом ниже, подтверждая российское происхождение хозяина, стояли сочинения неизменных T&D [13], на тумбочке в спальне ничком, распластав крылья, лежала «Теория познания и самоидентификации» Роберта Рамма рядом с толстой и бесполезной «Орфографией сновидений» знаменитого д-ра Менцовича и вычурным сочинением «Как убить и не быть убитым в ответ» профессора криминалистики Хофмана; в платяном шкафу, выстроившись в очередь, колыхалась дюжина превосходных костюмов, под каждым из которых гуталиновым блеском полыхала пара ботинок. Если придираться, то хозяину можно было бы лишь попенять на присутствие в доме штопора, рукояткой которого был знаменитый писающий мальчик.
Хозяин же на заплетающихся от счастья ногах шел прочь от дома, давая девочкам возможность прийти в себя, оглядеться и привыкнуть к тому, что в зеркалах именно его квартиры засияют теперь их отражения. Он чувствовал, что теперь тяжело и неизлечимо влюблен в них.
Это был вид идеальной и безгрешной любви, совершенно естественным образом исключавший всякие взаимные отирания и поглаживания, подслушивания и подглядывания, подозрения и прозрения. Он чувствовал, что связь Эммы и Ю была порочной и прочной, не очень-то предназначенной для постоянного присутствия некоей дополнительной персоны, роль которой теперь доводилось ему исполнять.
От волнения ладони его были липкими и холодными, будто только что он лепил ими снежок из лягушки, зато сердце, сердце все больше наполнялось восхитительным вязким теплом, которое булькало, переливалось через край и где-то там, в черной глубине живота, начинало медленно кровоточить, наполняя всего Пикуса приятной и сладостной слабостью.
Как славно, славно было теперь! Его собственная жизнь, какую он любил сравнивать с книгой, состояла, оказывается (будто по оплошности заоблачного типографского наборщика), сплошь из белых страниц, и только теперь, с сегодняшнего дня, началось наконец-таки повествование и появилось долгожданное описание главных персонажей.
Их было, несомненно, двое. Они назвали свои имена, и Пикус, бредя по парку, все повторял их, сначала про себя, затем шепотом, затем вслух, затем — с ревущей крикливостью, и все наслаждался произведенными звуками, и все никак не мог поверить, что девочки не зыбкие галлюцинации, не обман зрения, не какой-то там сновидческий фокус. Наконец-то он и сам стал казаться себе настоящим.
Только теперь он понимал, насколько долгое ожидание иссушило его. Из бабника, пьяницы и гуляки, из романтика, авантюриста и поэта он постепенно превратился в человека, написанного не теплыми разноцветными красками, но скучной и бездушной тушью. Все было аккуратно — контур, пропорции и сочленения, но внутри индевела лишь пустота. Еще вчера он был не человеком, а схемой и поэтому мыслил категориями понятными и однозначными, ничуть не сомневаясь, например, что всякая невеста должна быть девственной, «мерседес» — черным, а часы — швейцарскими, и от этого вся жизнь его была наполнена столь бесконечной, столь неизъяснимой тоской, что буквально сводило скулы. Ура! Ура! Все в прошлом, все позади; он увидел, как две птицы друг за дружкой залетели в дупло гигантского морщинистого дерева, и теперь, пачкая и разрывая костюм, всползал по стволу, чтобы подсмотреть птичье соитие.
Он оттягивал возвращение домой, как именинник не торопится срывать ленты с подарочной коробки, зная наверное, что там, внутри, обязательно окажется то самое, долгожданное и неизбежно-восхитительное.
Девочки тем временем осмотрелись и освоились. Это значит, что они окончательно убедились в том, что Адам Пикус неопасен, хотя его чудаковатости еще надлежало найти объяснение.
Отчего-то они не торопились идти в душ, будто бы были уверены (и совершенно небезосновательно, кстати), что Пикус точно почувствует, когда ему надлежит вернуться, чтобы ни в чем не смутить их. В квартире было тепло, и тепла прибавилось, когда они закрыли окна изящными деревянными ставнями. Полумрак. Полумрак, хотя снаружи пеночка единственного облака пыталась помешать солнцу разгореться вовсю. Полумрак; и никто не сможет просунуть сюда жало своего любопытного глаза.
Все так же кругами ходя по квартире (теперь бесцельными, так как исследовательское любопытство было уже удовлетворено), они постепенно раздевались, расстегивали пуговицы одежд, давая им упасть на пол, и переступали через них. Никогда прежде они не раздевались так. Но странное оцепенение и отчуждение от самих же себя постепенно овладевало ими, словно они чувствовали, что выступают не из снятой одежды, а из своей прошлой жизни. Как обычно, они подумали это одновременно и тотчас же переглянулись, обе в одинаковой степени не любя выспренных банальностей.
— Мне кажется, внутри нашей мамы нам было так же тепло и безопасно, — сказала Ю, — и там был такой же полумрак.
— Нет, там было мокро, — ответила Эмма.
Они поняли друг друга. Они лишь продолжили разговор, то и дело сам собой возникающий между ними долгие годы. О существовавшей, но не существующей матери.
Когда-то давно еще совсем шепеляво они одновременно спросили друг друга о ней. Легче всего было ответить друг другу, что она мертва. Но это было совершенно невозможно. Имеется в виду ее смерть.
Хм, смерть. Что-то такое они о смерти слышали. И книги кое-какие, входившие в программу обязательного изучения в их католической школе, тоже сообщали об этом, обычно с преувеличенной гигиеничностью и стандартной патетикой.
Наглядность же — впервые в их жизни — продемонстрировал им Умберт, будто бы нарочито выбрав один из самых неаккуратных способов самоубийства. Столь характерная для повешенных слабость запирательных сфинктеров привела к тому, что полицейские, обычно необремененные чрезмерным обонянием, долго препирались промеж себя, кому именно надлежит вынуть покойника из петли.
Вдоволь надышавшись запахом мертвого Умберта, так и не оценив все художественные достоинства «Автопортрета покойника» (худ. Умберт, веревка, мыло, опрокинутый стул), девочки решили, что примерно так выглядит всякая смерть. И совершенно невозможно было представить, что нечто подобное могло сопровождать кончину собственной матери, и поэтому раз и навсегда они предписали ей бессмертие, заодно в список включив и самих себя, а также одну знакомую кошечку, так ласково изгибавшуюся в спине, когда они чесали ее за полупрозрачным ухом.
Теперь для самих же себя приходилось придумывать причины ее непоявления. Сошлись на самом простом: их мать — человек-невидимка, обитающая всегда рядом, неосязаемо и незаметно. И тотчас же успокоение пришло к ним; они утешали себя, что порой слышат какое-то слабое нашептывание, но чаще обменивались с матерью тайными знаками, что, безусловно, было удобнее и проще. Прихрамывающая собачка означала призыв воздержаться сегодня от долгой прогулки, случайно пролитый во время завтрака чай означал приближение дождя, непонятно каким образом испачканный в чернилах указательный палец был просьбой усилить ученическое усердие.
13
Толстой и Достоевский.