Студия сна, или Стихи по-японски - Лапутин Евгений Борисович. Страница 45

Но, видно, что-то пугающее было во всем этом, так как стучавшие не ввалились внутрь шумной ватагой, а изумленно застыли в дверном проеме.

Люд пожаловал разный — незнакомый и неприятный. После молчания, продолжавшегося неизвестно сколько времени, наконец, заговорили. Заговорили все больше не по-русски или даже так — совсем не по-русски, ибо полковник Адлер не понимал ни слова, хотя перевод их жестов, их сочной артикуляции и слюнных брызг при особом уж зычном слове давался без особого труда. Явно демонстрируя свое недовольство, люди продолжали держаться пределов дверного проема и при этом все прибывали.

Таким образом сами собой образовались уже задние ряды и даже галерка: кто-то подтаскивал стулья и взгромождался на них, чтобы получше разглядеть собственно бенефицианта, который с угрюмым любопытством и озадаченностью — а что же дальше? — поглядывал на гостей.

Затем иноязычие понемногу стало рассеиваться, проясняться, вдруг послышались знакомые слова, сначала редко и по одиночке, потом все больше и больше. Прислушиваясь к ним, все замолчали, кроме двух, пробравшихся к авансцене, которые говорили между собой — один на плохом русском, другой — на хорошем, должно быть, немецком, и потребовалось еще немного времени, чтобы понять, что это не собеседники и что русская часть диалога является переводом того, что говорилось самому полковнику Адлеру.

А говорилось в общем-то следующее: некоторые странности замечались за полковником Адлером и прежде, прежде всего отстраненность его лица, эта вкрадчивость походки, эта странная в конце концов форма, вызывавшая у одних желание отдать честь и съежиться, а у других — отправиться с ним на охоту, ибо получила быстрое распространение и доверие сплетня, что господин щеголяет не в военном, но в егерском мундире и что своих собак — вертлявую свору он прячет в подвале китайской прачечной в соседнем квартале.

Последней каплей послужил этот ужасный грохот в комнате Адлера, сначала услышанный, а теперь и увиденный.

— Друзья мои, — возразил полковник Адлер, — но грохот нельзя услышать, здесь в ваших словах кроется явная ошибка. К тому же по сути интересующего вас вопроса позвольте сказать следующее…

Не позволили, стали возмущенно реветь.

— Я подожду, пока вы покончите со своей нечленораздельностью, — примирительно сказал полковник Адлер и, усевшись поудобнее в глубине своей огромной комнаты (выбрав для этого обломки кресла из красного плюша с когтистыми ножками, весьма когда-то уместными по случаю скользкого навощенного паркета), стал с интересом наблюдать за представлением, в котором, благодаря счастливому и уникальному стечению обстоятельств, ему одновременно отводились роли главного исполнителя и главного зрителя.

Это только сначала внутри головы все жгло и пекло, словно поверхность мозга была щедро посыпана перцем; теперь же все успокоилось и разгладилось. Переводчик вдруг заговорил на удивление правильно и красиво, то и дело сбиваясь то на нежную певучую рифму, то на чудесную прозрачную метафору так, что Адлеру со своего места захотелось прослезиться от умиления и даже подпеть.

Это они все только сначала казались грозными и недовольными, и Адлер, сетуя на свою изначальную оплошность, замечал, сколь приветливы и пригожи лица всех визитеров. Ото всех пахло каким-то особым, газированным, видно, одеколоном, усы мужчин лоснились и остро торчали по сторонам, а женщины щеголяли крохотными изящными папильотками. Дрессированные птицы сидели у многих на плечах — ну, попугаи и воробьи не в счет, а вот дрессированного страуса видеть прежде не приходилось, который тоже сидел на чьей-то шее, свесив вперед свои длинные мозолистые ноги.

А ведь было, было еще и собственное сердце, что каждым своим толчком окрашивало все происходящее цветом полупрозрачного малинового сиропа, от которого замедлялись движения и вытягивались слова, превращаясь не в прямые бессмысленные линии, но в многозначительные плавные волны, кои укачивали, приглашали к плаванию, нет, лучше к полету, приглашали к путешествию. А может быть, оно уже началось? Полковник Адлер видел себя со стороны (значит, кто-то догадливый удвоил мир еще одним зеркалом): шлем авиатора, карта предстоящего полета, слюда ногтя указательного пальца, ползущего по невидимой нити будущего маршрута, падающий откуда-то сверху пепел почти растаявшей папиросы.

Его, Адлера, провожали и ему, Адлеру, желали счастливого пути. И отъезд этот был нестерпимо желанен, он вдруг понял, как устал от промозглого и пронзительного одиночества. Он устал вспоминать и представлять. Он давно проморгал тот момент, когда воспоминания и представления перестали наполнять его изнутри теплой, с ванильным запахом негой, давать надежду, что рано или поздно они наконец-таки воплотятся во всю эту реальность, а именно в ласковые осторожные словечки, от прикосновения к которым так горячо, так приятно-горячо языку.

Главное, чтобы его не разоблачили. И разоблачение ни в коем случае не подразумевало сомнения ни в подлинности существования настоящего полковника Адлера (а, кажется, именно к этому клонили все собравшиеся), ни в паре его сыновей (очень кстати сгинувших в этот щекотливый момент). Он считал бы себя разоблаченным, если все эти безымянные люди вдруг учинили сейчас в его комнате обыск и из-под зеркальной амальгамы вдруг извлекли спрятавшегося там Антона Львовича Побережского, плоского, как картонная рекламная фигура человека напротив гостиницы, расхваливавшего какой-то неизвестный — по причине написания немецкими буквами — предмет.

— Вы все мне сейчас снитесь, — только для того чтобы запутать преследователей, твердым голосом произнес полковник Адлер. — Стоит мне проснуться, вы все немедленно исчезнете.

Кто-то в ответ даже похлопал, но большинство нахмурилось, выдавая напряженные размышления, и Адлер понял, что вот-вот все эти неприятные незнакомцы обо всем догадаются, нападут на правильный след и, действительно, извлекут откуда-нибудь дотоле притихшего Побережского.

Не было сомнений в том, что извлеченный на свет Божий Побережский станет не только опротестовывать свое сходство с полковником Адлером, но, напротив, всячески подчеркивать его, и путем какого-нибудь самого глупого и грубого наложения вдруг выяснится, что оба они совпадают до мельчайших деталек, до, например, седины, что скромно и незаметно вела себя на лбу, но с вызовом опалила виски, до розового перламутра глазных яблок, до редкой щетинки на пальцевых фалангах, до мало ли еще чего, и тогда уже никак нельзя будет отказаться от собственного случайного двойника, случайно же оказавшегося рядом.

Будто сама собой всплыла откуда-то фамилия следователя Коровко, и путем размышлений, на которые пришлось употребить еще несколько секунд стремительно тающего времени, предположилось, что, должно быть, с отцом Коровко доводилось служить, скажем, в одном и том же полку, сиживать за одним и тем же столом, игрывать в одну и ту же карточную игру. Но разве внемлет всему этому его сын, столичный выскочка и спесивец, разве поймет он традиции и обычаи старинной настоящей мужской дружбы, разве он…

Но вдруг Адлер отвлекся от Коровко, потому что с изумлением осознал, что стал понимать по-немецки. По крайней мере, смысл громко сказанной фразы, что «он или тот самый беглый русский банкир, или субчик, чертовски похожий на него», дался ему без труда.

И не было того языка, на котором можно было бы возразить, опротестовать эту опасную глупость. С утробным хрустом, будто ее пожирали, где-то с задних рядов послышалась газета, которая, став видимой, вдруг развернулась вовсю, явив полковнику Адлеру испуганное лицо Побережского, который в типографском исполнении был весь какой-то серенький, испуганный и малозначительный, несмотря на то что солитеру на галстучной булавке (принявшего на себя основную долю фотографического снопа) безусловно позавидовал иной из модников и галантерейных гордецов.

Очевидно, что эту же газету несколько дней назад ему подсовывали под дверь для предварительного, видимо, ознакомления и теперь ждали его реакции и растерянного комментария. Круг сужался. Хладнокровно он посмотрел на своих преследователей и мучителей. Их глаза горели безумием, а ноги нетерпеливо перетаптывались, словно с минуты на минуту должна была прозвучать команда к гону и травле.