Делла-Уэлла - Ларионова Ольга Николаевна. Страница 33

Стражи забегали, тупыми концами копий выводя единорогов из сонного состояния. Ворот заскрипел, саженная бадья призывно закачалась вровень с краем сруба. Сибилло, услужливо поддерживаемый смотрителем (чтоб ты туда провалился и там навек остался колдун шелудивый!), забрался туда не без опаски и воздел руки:

— Падите ниц все, кроме погонялы! — повелел он, давая возможность Киху занять место рядом с ним. — Кто стоит на ногах, обратись в белый прах; слушай, тварь, слово-гарь: белый кот — окорот, пестрый бык — невпротык, серый пес — кровосос… Опускай, не мешкай!

Бадья пошла вниз, донося до распростертых стражников уже едва внятное бормотанье:

— Шептала, шептала, через мост Чернавка шла, темно-серое журчанье, сизых песен заклинанье… Эй, наверху, а ты знаешь, где остановиться?

Бадья замерла, даже не покачиваясь. Ких напряг зрение, пытаясь хоть что-нибудь рассмотреть в почти полном мраке. Наконец узрел перед собой поперечные брусья решетки. Прямо за ней на полу белела какая-то посудина. Шаман запустил туда руку и выудил кусок чего-то копченого. Принюхался, отъел малость.

— А тебя недурно кормят, лиходей Рахихорд.

В глубине, за брусьями, вроде что-то шевельнулось.

— Изыди, обезьяна стоеросовая, — послышался тихий, но твердый голос. Еще вшей мне напустишь.

— Спеси в тебе не поубавилось, лиходей трехстоялый!

— Ты-то знаешь, что я невиновен, ан не заступился.

— Зато вот освободить пришло. Обещало и пришло. Поздновато, конечно, и не без уговору. А уговор будет такой: перво-наперво ты поможешь сибилло отыскать белого ребенка.

— Я всем детям помогал. Без разбору цвета.

«Кончай торговаться!» — шепнул обеспокоенный Ких.

— А не уговоримся, так я тебя в прах обращу, — пообещал шаман. — Тонь, сонь, оберегонь, заклинателя не тронь; для рогата есть огонь, для заката дохлый конь…

— На хрена жрецу супонь, — донесся из темноты насмешливый голос. — Ты несешь околесицу вместо заклинаний, образина допотопная!

— Сам знаю. Это для тех ушей, что сверху. А ты что ж, хочешь и впрямь прахом стать? Вместо этого сибилло уготовило тебе встречу с сыном.

— Нет у меня сына. Извели моих сыновей. И внуков тоже.

— А, договоришься с тобой! Ломай, вьюнош, решетку

— Так придется ж защиту невидимую сиять? — подал голос Ких.

— А какая разница тут, в темноте?

В зловонной глубине кто-то шарахнулся в сторону.

— Что, насобачился-таки духа с собой привести? — в слабом голосе звучал не страх, а гадливость.

— Ломай, ломай, — поторопил шаман, уже не обращая внимания на пререкания узника. — Хватай его в охапку и жди, пока сибилло не вознесется к свету солнечному и не услышишь ты слов: «Белый прах, черный прах!». Тогда уноси его, но не ранее. А возвращаться тебе следует к водопойной колоде, сибилло там тебя ждать будет. Да накинь на себя покрывало причудливое, нездешнее, чтобы тебя за простого смерда не приняли. Ну, обогрей тебя солнце полуденное!

Ких принял это благословение как сигнал к действию и, заткнув на ощупь магический флакон, перенес ногу через край бадьи и пнул внушительные брусья решетки. Трухлявое дерево рассыпалось легко и беззвучно — действительно, стоило ли заботиться о прочности ограждения, если за ним чернела пустота бездонного колодца? Ких задержал дыхание, едва не отшатнувшись от пахнувшего навстречу смрада, и прыгнул наугад во влажный мрак подземной норы.

За спиной скрипнула, подымаясь, бадья, и донесся приглушенный голос шамана: «…на подрубленных мостах… на затопленных кустах…» Ких вытянул вперед руки, нашаривая притаившегося где-то узника, — сверху на ладонь шлепнулось что-то многоногое и побежало под обшлаг, щекоча кожу. Он брезгливо стряхнул тюремную тварь, и тут его пальцы наткнулись на что-то жесткое. Кость. А кожи на ней вроде и нет.

Цепкие клешни точным движением схватили его за горло, задыхающийся голос пробормотал:

— Не дамся… Не возьмешь, смрадь нечистая…

Юноша легко сорвал этот живой ошейник, одной рукой обхватил узника за костлявые плечи, другой попытался зажать ему рот — из-за непредвиденной борьбы он никак не мог расслышать бормотание шамана, уже едва уловимое. Под руками трещало и расползалось ветхое одеяние заключенного, он выгибался, набирая полную грудь воздуха для последнего крика, не переставая отбиваться с непредставимой для такого истощенного тела яростью, так что на какой-то миг ему даже удалось освободиться от железного захвата молодого дружинника. Метнувшись к разломанной решетке, он почти наполовину свесился в черный зев колодца и завопил срывающимся голосом:

— Это я тебя проклинаю, ведьмак двуполый с отмороженным дрыном, порождение свиньи пещерной, копытом зачатый и калом кротовым вскормленный, это я плюю на тебя, брехун змееустый, подстилка княжья, подсрач…

Ких заткнул ему рот с величайшим сожалением — необъяснимая неприязнь всех дружинников к этому замшелому шаману как нельзя лучше коррелировала с пламенным монологом непримиримого узника. Но необходимость тишины вынуждала юношу изо всех сил напрягать слух, чтобы различить условленный сигнал к отбытию. Тишина заполнила колодец, но и сверху не доносилось больше ни звука.

Юноша прождал несколько минут — ничего. Или за проклятиями заключенного нужные слова попросту затерялись, или шаман, прикованный к месту неслыханным доселе словесным фейерверком, потерял дар речи. Впрочем, могло случиться и вовсе неожиданное и непредсказуемое. Ких прислушался к замершему под его руками узнику и вдруг с ужасом понял, что тот не дышит. И, уже не помышляя ни о каких условных сигналах, он прижал к себе обвисшее невесомое тело и прыгнул в колодец, проходя через магическое ничто.

И в тот же миг почувствовал под собой шелестящую сухость осенней травы. Он еще бережно опускал свою ношу, а к нему из разом открывшихся люков уже спрыгивали оставшиеся на корабле дружинники. Тяжело и неумело вывалился оттуда и Лронг — перед ним расступились, и он, опустившись рядом с недвижным телом, с бесконечной нежностью принялся распутывать седые пряди, совершенно скрывавшие лицо бывшего узника, и отводить их назад. Лицо, понемногу открывавшееся, поражало тем сочетанием мудрости, значимости и, несмотря на предельную истощенность, безграничного могущества, которое скорее было свойственно легендарным рыцарям, чем реальным людям.

Что-то мягкое и шелковистое ткнулось под локоть Лронгу — Травяной рыцарь поднял руку, и из-под нее высунулась рыжекудрая головка Таиры и ее ладошки, сложенные лодочкой, полные свежей воды. Первые же прохладные капли подействовали на неподвижное лицо как сказочная животворная влага: выпуклые веки дрогнули, сухая трещина рта разошлась с хриплым вздохом, и пронзительные, совсем не старческие глаза уставились в неизбывно вечернее небо.

Не глядя на сына, а узнавая его каким-то неведомым чутьем, старый рыцарь поднял руку и легко коснулся травяной накидки. Это не было жестом слепца или безмолвной просьбой немого — нет, это было благословение. Потом рука опустилась, но глаза еще долго-долго и неотрывно глядели на шафрановые лепестки облаков, уносящихся к невидимому для него городу.

— Слишком много света, — прошептал старый рыцарь Рахихорд, и глаза его, переполненные золотым сиянием, закрылись.

Он умер.

Таира зажала рот мокрыми еще ладошками, чтобы не разрыдаться во весь голос, вынырнула из-под Лронговой руки и, так же безошибочно, не глядя, найдя голубой плащ Скюза, уткнулась в него и впервые за все эти дни совсем по-детски расплакалась. Ошеломленный этим простым и естественным порывом, юноша не смел шевельнуться, скованный ледяным взглядом принцессы. О чем думала она, стоя над телом незнакомого ей тихрианина? Никто не дерзнул бы не то что спросить об этом — даже мысленно попытаться заглянуть в пасмурное сонмище ее дум.

А между тем перед ее глазами стоял, как живой, Гаррэль, мальчик-паж, любивший ее до самозабвения, но ни единым жестом, ни даже взмахом ресниц не позволявший себе обнаружить свои чувства. Неписаный закон звездной дружины Асмура требовал от всех ее членов сдержанности, доходившей до аскетизма, и если на родном Джаспере все — или почти все — юные воины уже занесли на свой счет немало побед, коими могли бы похвастаться в тесном мужском кругу, то теперь, снова ступив на прозрачный пол звездного корабля, они должны были бы вернуться в жесткие рамки отрешенности от любых чувств, кроме воинского долга и беспредельной преданности своей повелительнице, своему командору.