Полунощница - Алексеева Надежда "Багирра". Страница 28

В ту ночь Васька был навеселе. Командир не пил, чтобы не разнюниться. За дверью ночлежки свистели и грохотали поезда, леденел январь. Небо было не черным, а ясным, прозрачно-синим, звезды вышли, месяц народился. Святки. Мать в эту пору всегда усаживалась гадать по огарку. Васька замечал, все ее святочные гадания сбывались.

Еще на фронте Васька ленинградскую стужу узнал: все равно что в проруби сидишь, ресницы смерзаются намертво. Разгоняй кровь, шевелись, чтобы ночь пережить. В ночлежке тепло, накурено. Васька едва закемарил, как пришлось инвалидам вылезти на стужу. Один безногий кинулся под поезд. Новенький на вокзале, его никто не знал, а может, связываться с милицией не захотели: как засвистел патруль, попрятались инвалиды кто куда.

– Я тебе, Васька, вот что скажу. Не смей вот так себя, понял? – Командир катил что есть силы, пар за ним летел, как от скорого.

Влезли в подсобку около депо.

– Это дезертир.

– Все равно жалко.

– Работать надо, впахивать. Вот мы с тобой наладим мастерскую, махнем в Москву. У меня там сестра, Заяц, она знаешь какая! Только сначала устроимся. Устроимся. Устроимся.

То ли Подосёнов и впрямь повторял эти слова, то ли стук колес их утверждал в памяти. В тот день Ваське впервые стало жалко командира.

Неурожайные годы шли один за другим. В Ленинграде хоть и отменили продуктовые карточки, а голодно было, невмоготу. Уезжать в деревню, ближе к харчам, командир не хотел. Он чинил, что приносили, потом сидел на перроне с кепкой, где едва ли блестели две монетки. Васька прибился к одной шайке наводчиком. Зрение охотничье: издали различал, какую сдачу с билета получила гражданка и в какой карман прибрала, а еще – золотые часы или фуфел на руке того толстяка с чемоданом. Доставалось Ваське «с реализации» барахла негусто, но гораздо больше выпрошенной за день милостыни.

Однажды случилось событие. Прибыл московский скорый, с поезда сошла девушка. Невысокая, лопоухая – волосы убраны под шляпку. Плащ хороший, добротный, небось и в карманах не пусто. Сама в перчатках. Васька тащился за ней на удалении, стараясь не греметь костылями. Она подходила к каждому инвалиду, расспрашивала, показывала фотокарточку. Они едва заметно косились на командира и отнекивались: «Нет, не знаем, не приставайте». Она утирала слезы, перчатки вымокли, сунула в карман. Васька уже мигнул подельникам, как вдруг дал рукой отбой. Девушка стояла возле командира, тот в низко надвинутой кепке пристукивал к сапогу подметку, не отложил работу, чтобы взглянуть на нее или снимок. Молчал. Девушка положила двугривенный в коробку, где лежал его инструмент, и ушла по перрону. Медленно, потом быстрее. Ее проглотило здание вокзала. Командир отбросил сапог, сгреб монету, за пазуху сунул. Инвалиды, вздыхая и сплевывая, прикуривали друг другу.

С тех пор командир сдался. Сидел вялый. Не брал работу, только милостыню. Ваську за воровство отчитывал, и то кое-как.

Когда в пятидесятом инвалидов с вокзала сгребли в одну машину, переправили на Валаам, расселили в бывших кельях, все матерились на чем свет стоит, а Васька радовался, потому что командир встряхнулся. Увидев, какая после рыбзавода осталась разруха, мобилизовал тех, кто передвигается, обживаться. Сам сколачивал полки на стены. Санитарки притащили ему ручной старый «Зингер» – усадил одного такого же безногого шить занавески.

Обустроились – командир снова угас. Женитьба на Антонине (красивей Васька в жизни не видал) его не растормошила, а с рождением сына он совсем прокис.

После того как они обнаружили близ интерната первый финский схрон, командир вдруг пристрастился к охоте. Только не на дичь, на оружие. Когда лося завалили, стало ясно, что такая добыча его не интересует. Он ищет металл, а не зверя.

К какой войне командир готовился эти десять лет, Васька не понимал, а тот не объяснял. Только патронов на учебу Семена велел больше не брать. Керосин в лодке зря не жечь. Схрон не светить.

Сегодня утром командир и вовсе уплыл на дальняк один.

* * *

– Завтра тут постреляем, за Лещёвым озером, на Бобыльке, – соскочив на берег, Васька тарахтел без умолку про новое место для учений, казалось, он и не злится вовсе, даже радуется, что Семен опоздал. – Помнишь, церковь на кирпич разбирали? А в лесу-то за ней – сторожка. Окно и так низкое, косое, еще доской поперек заложено. Крыша, ты бы видел, прогнулась, как хребет у старой коровы, но дранка ничего, держится. Я утром сосну повалил: сучья отпилим, и пристреляешься не хуже, чем раньше. Тарелки только на кухне сопри, штук десять.

– Ты куда гонял-то?

– Я больше не ездок на моторке твоей. Заглохла, чертовка, хоть на весла садись, ну ничего, потом раскочегарилась.

Васька кивнул на дно лодки. Там, укрытые брезентом, вытянулись во всю длину винтовки. Семен, не снимая кедов, забрел в воду, наклонился, погладил приклады, укутал брезентом получше, сверху веревок накидал, вроде как обычное дно лодки.

Перехватил рюкзак, протянутый Васькой, внутри встряхнулось, загремело. Шнуровку ослабил: обоймы.

– Под кроватью спрячь у себя. Коробку найди, чтобы сухую только, ну или стопкой сложи, книгами замаскируй. Никому ни слова.

Семен понял, что речь об отце. Хотел расспросить, но тут, шаркая ногами по траве, прямо к ним спустилась Лаврентьева. Лицо опухшее, серое в сумерках, видимо, опять «усугубила», как говорил Цапля.

– Малой, по грибы, что ли, на ночь глядя?

– За деревяшками ездили, – влез Васька. – На решетки.

– Да? Говорили, белые пошли. Разрешения спрашивайте на поездки свои в следующий раз. У нас интернат, не у тещи в деревне отдыхаешь.

Семен не понимал, чего мать все эту Лаврентьеву жалеет и отец никогда на нее не цыкнет. Как-то ночью он видел санитарку у памятника Ленину. Пьяная в хлам, поставив керосинку на землю, сделавшись желто-черной и костлявой, как смерть, она ерзала на пузе, вроде как что-то потеряла, и причитала: «Владимир Ильич, вы встаньте, поглядите, что делается! Вокруг, вокруг! Да как же мы, Ильич, до такого опустились, а? Ведь заперли героев, как на кладбище. Продовольствия в обрез. Дальше что будет? Лучше будет?»

– Как скажете. – Васька захромал мимо Лаврентьевой.

Семен устроил рюкзак на спине, шел осторожно, будто там и правда могли помяться боровики. Лишь бы шнурок не размотался, только не сейчас.

– Отцу передай, чтобы ножки мне для табурета выточил, все развалилось. Сесть не на что. Дожили.

На Васькиной рубашке сзади проступил темный клин от пота. Лаврентьева отстала, Семен приободрился. Он не видел Ёлку целый месяц, может, она просто занята была? Туристы, сезон, грибы вот пошли. Ее синее платье, гладкие колени. Все воспоминания становились яркими, сама она веселой, нежной, кожа – как яблоневый цвет. Стоило закрыть глаза…

Споткнувшись, звякнув обоймами, Семен очнулся, что-то заставило его обернуться на причал. И вмерзнуть в землю.

– Ты чего, Петрович? – Васька ковылял к нему обратно.

Из старого сарая, куда запирали лодки на зиму, где висели вечно перепутанные сети и запас веников для бани, а в углу стоял старый бакен, где женатые рыбаки киряли «от баб подальше», где он сам весной зубрил к экзаменам, закрывшись на крючок, который отец прикрепил по его просьбе, где можно было вздремнуть на лежанке, покрытой соломой, – вышел Егор Соболь.

За ним, надевая клипсы, ослепительно белая Ёлка.

Семен упал животом на землю – не хотелось, чтобы его видели. Только теперь заметил сбоку сарая Ёлкин велосипед. Егор подсадил ее на раму, легко закрутил на пригорок. Покатили вдоль причала.

Васька неловко, щелкнув костыль о костыль, залег рядом. Семену впервые стало стыдно за то, что Васька – инвалид. Что протез у него скрипит и лицо как червем изъеденное. Отодвинулся.

Двое на велосипеде скрылись из виду.

– У него пистолет есть, – сказал Семен.

Васька все понял.

На обед опять сварили брюкву, в столовой стоял гул от жирных осенних мух. Из кухни, где мать посадила его чистить картошку, Семен видел, как двое новеньких явились, когда все уже пообедали. Тощий, с рукой на перевязи, зацепил кусок брюквы, пожевал, сплюнул на пол, отставил миску и, не облизав, положил рядом ложку. Буфетчица, которая крутилась возле них, вроде как убирая со столов, зацокала языком. Тощий повел головой, будто указывая на что-то другому, мордастому, пристроившему свою палку на стуле. Тот не среагировал.