Пуп света: (Роман в трёх шрифтах и одной рукописи света) - Андоновский Венко. Страница 40
В ухо входят звуки, но не выходит ничего; в нос входят запахи, но не выходит ничего. В глаз же входит всё, хотим мы этого или нет: от прекраснейшей картины живописца, до искушений сатаны — блудных и обнажённых тел. Но из него выходит самое, может быть, чистое: душа, через взгляд и слеза, через плач. Самая прозрачная жидкость, слеза, выходит из глаза. У кого есть внутреннее око, у того есть и внутренняя, духовная слеза. Телесная слеза выглядит красиво, как цветок ландыша, но никто не знает, как выглядит слеза души! Если слёзы тела солёные, то душевные должны быть сладкими, сладостными! И неудивительно, что нечистый нападает с отвратительными образами именно на тот орган чувств, который проливает слёзы, — он хочет осквернить невинное, чистое, а не то, что грязно, потому что грязное склонно к нему».
Я дал это старцу. Тот прочитал и разрешил меня от обета молчания. Только спросил: «А где твоё прикосновение?» Я ответил: «Мне страшно прикасаться к миру, отче. И всегда было страшно». Он лишь посмотрел на меня: его глаза были способны произносить целые поучения без помощи уст. И взглядом сказал: «И правильно, что ты боишься. Мир, в который мы брошены, — очень опасное место».
* * *
По городку кружит сумасшедший автобус. Двухэтажный, верхний этаж без крыши. Он пьян, как «Пьяный корабль» Рембо. Сегодня я с ним столкнулся.
Я только вышел от стекольщика с застеклённой оконной рамой и тут же налетел на них. Пьяная оргия, толпа иностранцев, смешанная с нашими девушками. Когда она проходила мимо, я, стоя на тротуаре, услышал, как местный житель возмутился: «Совсем рехнулись. Наш мэр просто чокнулся. Устроил бизнес-фест в патриархальной среде. Этот дурень надеется на миллионы евро инвестиций для города. От чего, от разврата? И собрал со всего города самых невинных и бедных девушек!»
Пожилой человек трясся от гнева.
Мимо проходил мужчина средних лет подшофе, явно одобряющий оргии на пьяном корабле. Он возразил: «Как ты не понимаешь, старик? Мэр одел этих девушек на 500 евро; а раздеваются они за сто. Пять раз разделись, и дальше всё их, чистый прибыток! Капитализм!»
Когда тот прошёл мимо, пожилой плюнул ему вслед.
И я невольно посмотрел на злосчастный автобус, хоть сначала хотел всего лишь поскорее дойти до своей железнодорожной сторожки, моего монастыря, спрятанного в нулевой точке мира: на верхней палубе кучковались татуированные мужчины от 30 до 50 лет, пьяные или одурманенные наркотиками, пялились на наших девочек, исполнявших танец живота. Оглушающе грохотала музыка, которая неслась из восьми динамиков, их было по два в каждом углу. Некоторые иностранцы ели жареное мясо, которое им подавали; жир и сало текли по шеям и подбородкам. Они пили пиво и вино из каких-то жестяных кубков китчевого вида, сделанных из латуни, которые должны были имитировать золотые кубки Олимпийских богов.
И вот что случилось потом. Я, с оконной рамой, в которую мне вставили новое стекло, шёл рядом с автобусом. Меня увидел пивший пиво из банки пьяный мужчина, с длинными светлыми волосами и в очках как у Джона Леннона, похожий на скандинава, весь татуированный, будто у него на коже была коллекция чертей из комиксов. Его заинтересовала моя рама, и он приказал водителю остановиться. Я, не знаю почему, тоже остановился.
Скандинав по-английски велел мне поднять раму и держать её перед собой, а лицом прижаться к стеклу. Я прекрасно понял, что он сказал. Но не реагировал.
Он, недовольный тем, что я не выполнил его желание, начал ругать меня по-английски; повторил приказ, чтобы я встал за рамой, как будто я картина, экспонат в Лувре. Поскольку я всё ещё держал раму у ног, он поднял стеклянную бутылку пива и был готов замахнуться; в этот момент я рефлекторно поднял раму — получилось, что я сделал так, как он требовал.
На палубе уже смеялись и болели за него, крича: «Дания, Дания!» А он показывал на меня и смеялся так, что наверное обмочился; он просто повторял «Мона Лиза — железнодорожная Красная Шапочка», намекая на мою красную железнодорожную фуражку и униформу. Затем по непонятным мне причинам (никто не знает, кто живёт у нас под кожей) я опустил раму и поклонился, скрестив ноги, как балерина. Датчанину это не понравилось и смутило его; это была карнавализация, а тоталитарные личности, особенно агрессивные, не любят карнавала, потому что его нельзя контролировать никакими идеологическими средствами, даже угрозами и приказами. И он снова начал ругаться. Повернулся к толпе на палубе и сказал, указывая на меня; «И этот тоже придурок! Одни олигофрены в их племени!» И приказал водителю ехать дальше.
Я остался на тротуаре один; вокруг на приличном расстоянии стояли люди, со страхом наблюдавшие за происходящим. Как человек, благополучно избежавший удара судьбы, я пошёл себе дальше, с рамой. Но это было только начало войны с датчанином. Я был уверен, что моя война со злом только начинается: я видел зло сквозь чистое, только что вставленное стекло.
Я КАК Я
Рано утром я записал, всё, как было, про зло пьяного автобуса и датчанина. Старец Иларион не мог знать об этом, но, как бы то ни было, свою проповедь на заутрене он посвятил злу. Он сказал, что мы должны бороться, не когда попирают нас лично, а только, когда попирают Христа; сказал, что тот, кто равнодушно наблюдает, как перед его глазами совершается зло, скоро начнет радоваться ему, а потом и совершать его сам, раз созерцание зла приносит ему радость. Когда Иларион закончил проповедь, то строго посмотрел на меня. Да, он посмотрел прямо на меня, ни к кому другому не обращая взора. И сказал: «Василий Великий говорит, что зло происходит, когда закрывается око. Зло возникает, как возникает тьма, когда ты закрываешь глаза. Тот, кто сотворил очи, не виноват, что ты сощурился и что для тебя наступила темнота».
И как поверить, что это совпадение? Меня охватывает паранойя: откуда старец мог знать, что именно я пишу? Я уверен, что он не входит в мою келью. И даже если бы входил, откуда ему знать, что в конце фрагмента про пьяный автобус, где я говорю, что началась война с датчанином, я хотел написать (но не написал), что, может быть, лучше закрыть глаза и отступить (задёрнуть занавеску на окне души), чтобы уйти с пути зла? Неужели старец уже вхож во все одновременно существующие времена, неужели знает не только то, что уже написано, но и то, про что промолчали? Неужели он знает, что всё со всеми уже случилось?
Я схожу с ума или иду к Богу?
* * *
Сверчки. Жара. Запах горячего креозота и машинного масла от железнодорожных шпал. Тишина с очень характерным жужжанием в среднем ухе, нарушаемая только сверчками и редкими автомобилями. Несколько ящериц среди камней на железнодорожной насыпи, время от времени камни скатываются вниз, если ящерица большая. Четыре часа до поезда из Кралева в Лапово. Полдень: по крайней мере, так показывают часы на здании завода «Црвена застава». Идеальное время для того, чтобы подремать.
Я вошёл в сторожку, но уже через пять минут меня разбудил стук в дверь. Не успел я ответить «Войдите» или «Открыто», как незваный гость отворил дверь, и меня словно поразило громом: передо мной был Люпчо! Отец Иаков стоял позади него с извиняющейся миной на лице. Наступило томительное молчание; в глазах Люпчо можно было увидеть злость, которую испытывает родитель, когда находит ребёнка, сбежавшего из дома, про которого он думал, что его сбила машина или похитили террористы, и теперь не знает, нашлёпать его по заднице или обнять.
— Я пойду, увидимся — сказал отец Иаков и ушёл.
Люпчо сел на кровать, я стоял, и он воскликнул:
— Что ты тут делаешь, мужик?! У нас там объявили, что ты пропал без вести!
— Как ты меня нашёл? — спросил я.
— Вспомнил, что, когда я встречал тебя в аэропорту, ты упомянул монаха из Драча. Это была единственная зацепка.
Люпчо оглядел комнату. Посмотрел книги: Достоевский, Отец Мелентий Хиландарец, «Лествица» Лествичника. Он был потрясен антисанитарными условиями; понюхал одеяло на кровати и сделал такое лицо, как будто вот-вот сблюёт.