Пуп света: (Роман в трёх шрифтах и одной рукописи света) - Андоновский Венко. Страница 41
— Иди, собирайся. Мы едем домой, — сказал он, как будто действительно был моим отцом и должен был спасти меня от плохой компании, в которую я попал.
— Я дома, Люпчо, — сказал я.
— Я вижу, вон твоя церковь, там ты дома с Отцом Небесным. И читаешь только религиозное, — сказал он и снова сделал жест рукой, чтобы я собирался.
— Даже если бы я вернулся туда, я был бы уже не тот.
— Вижу, — цинично сказал он, — уехал здоровым, а вернёшься полоумным. Назови мне хоть одну причину, по которой тебе лучше остаться здесь, в этом хлеву, — потребовал он, почти кипя от беспомощности.
В этот момент я приложил указательный палец к губам. И попросил Люпчо помолчать. Дверь была открыта. Слышалось монотонное пение цикад и поскрипывание фонаря на шлагбауме, качавшегося на лёгком ветерке.
— Слушай! — прошептал я.
Он посмотрел на меня, как будто я рехнулся, и спросил:
— Да что слушать-то? Ничего нет!
— Как это нет? Тебе нужно только ощутить звуки и ароматы того, что так мало, что его почти не видно. Сверчки, которых никто не замечает, глядят на большой блистающий мир. Скрип совершенно никому не нужного фонаря. Запах смолы и пропитки для шпал. И даже запах ладана из церкви слышится здесь. Философия максимального минимализма.
— Максимальный минимализм стал твоим умом, Ян! — воскликнул Люпчо[5]. — Ну ты уже совсем сошёл с ума, чувак! — закричал он.
— Почему? Разве эта моя маленькая вселенная меньше, чем та, которая, как я думал, у меня была и которая растаяла за секунду? Слава, брак, репутация, деньги? Я решил жить мудро, а значит, пользоваться только самым необходимым, кум, — сказал я.
— Вижу, монах из Драча здорово промыл тебе мозги. Человек определённо безумен, когда начинает видеть целые миры в незначительных деталях вроде цикад или скрипа фонаря. Давай, собирайся!
Я ничего не сказал, хотя вспомнил тот теологический трактат, который я в пьяном виде читал тем вечером во Франкфурте и в котором была сноска, говорящая, что дискурс невротиков находит смысл в мельчайших и незначительнейших деталях и не видит его там, где он величиной с Эйфелеву башню. Но что интересно, я вовсе не считал себя невротиком; напротив, я думал, что весь мир невротичен. Так что я даже не пошевелился.
— Я не сумасшедший, я просто свободен, кум. Достаточно, чтобы проехал всего один поезд, чтобы это понять. И ты освобождайся, — сказал я. И, к его величайшему удивлению, встал, взял его за руку и вытащил его из сторожки. Потом потащил дальше и в следующий момент мы уже стояли на пути. — Посмотри налево, — сказал я. — Что ты видишь?
Он смотрел на раскалённые рельсы, которые сходились в точку на горизонте и создавали иллюзию воды, испаряющейся под палящим солнцем.
— Ничего не вижу, — ответил он и добавил: — только пустоту.
— Теперь посмотри направо, — сказал я.
— То же самое, — ответил он.
— Вот видишь, ты сам сказал: и Восток, и Запад пусты. А вот здесь находится смысл, раз отсюда видна лишь бессмыслица. Я развёл руки налево и направо и закричал во весь голос, так что некоторые прохожие, перепрыгивающие через ограждение вдоль рельсов, чтобы сократить путь, с удивлением посмотрели на меня. — На востоке нужник, на западе нужник! Государства-машины, которые гнетут, жрут и срут! Поезда мчатся от одного свинарника к другому! Им не нравится здесь, им не нравится там! А я, я стою на единственной устойчивой точке во вселенной, той самой, о которой мечтал Архимед, я нахожусь в единственном неподвижном месте, центре всего мира, кум, в обыкновенном балканском провинциальном городке, и меня теперь ничего не тревожит, кум, я не помню никакой боли, потому что не хочу ничего-о-о-о-о-о-о!
Наверное я выглядел как сумасшедший, с которого наконец сняли смирительную рубашку, потому что Люпчо глядел на меня со страхом. Да, это был настоящий страх, он действительно считал меня сумасшедшим. Он не понимал моего счастья от владения малым, от воздержания, использования лишь самого необходимого, а я на самом деле осознал, что всякое самоограничение приносит неизмеримое счастье.
Он только вздохнул.
— Здесь напротив есть кафе с открытой террасой. Приходи туда, я по крайней мере передам тебе несколько важных сообщений. И опрокинем по рюмке.
Повернулся ко мне спиной и зашагал к кафе, явно выйдя из собственной кожи.
* * *
Мы сидели за столиком в густой тени, и перед нами стояли две рюмки ракии и два стакана с минералкой. Люпчо хотел чокнуться, но я взял стакан воды.
— Я больше не пью, — сказал я.
— Это многое объясняет, — ответил он. — У тебя белая горячка из-за того, что ты завязал слишком резко. Раньше, когда тебя останавливала полиция, у тебя в алкоголе всё же находили несколько миллилитров крови. Теперь не найдут в крови и промилле алкоголя. Давай, выпей, чтобы ты опомнился и стал прежним.
Я только отодвинул рюмку.
— И? Всю жизнь будешь поднимать и опускать шлагбаум по рефлексу Павлова, когда прозвенит звонок? Ты же был писателем, лучшим писателем!
— Я не понимаю, почему написать книгу важнее, чем вовремя опустить шлагбаум. Ни одна книга не остановит толпу, а шлагбаум с лёгкостью.
Он терял терпение. Залпом выпил свою рюмку, взял мою и сказал:
— Я новый директор театра, мне важно, чтобы ты вернулся.
Я рассмеялся: это на самом деле ничего для меня не значило.
— То правительство пало, — продолжил он. — Ты не читаешь газет, не смотришь телевизор?
— Нет. Меня больше не волнует мир, — сказал я.
— Они хотят, чтобы ты вернулся. Театр — дыра, в зале вместо публики две мухи летают. Ты мне нужен. Я положу тебе две тысячи жалованья.
— Свобода бесценна, кум.
— Какая к чёрту свобода? Ты работаешь по звонку, ты раб!
— Это не так. Я свободен. У меня есть выбор не опускать шлагбаум, когда звенит колокольчик. Бог оставляет мне эту свободу: не следовать его путём. Это искушение верности каждый день: ежедневное подтверждение того, что я с ним. Люди путают верность с послушностью. Этому миру нужны верные, послушных и так слишком много; потому-то он и гибнет.
Люпчо был сильно разочарован. Не знал, что сказать. В этот момент перед рестораном остановился пьяный туристический автобус. Гремела музыка. В садик ворвалась безумная толпа иностранных бизнесменов и девушек лёгкого поведения. Люпчо с ужасом смотрел на это нашествие саранчи.
— Вот от чего я сбежал. А ты хочешь вернуть меня им.
— Не им, а нам. Тебя ждут артисты, чувак!
— Какие артисты? Кто-нибудь хоть слово сказал, когда мои пьесы снимали с репертуара? А когда у меня всё было хорошо, постоянно выпрашивали роли. Как ласточки: когда тепло, прилетают, когда холодно, улетают. Не трать зря время, кум. Даже если ты скажешь, что отец, которого уже 24 года нет в живых, ждёт меня в твоём кабинете и умоляет вернуться, я всё равно не вернусь.
Думаю, в тот момент ему стало ясно, что он приезжал напрасно. Пока стуча стульями, расставленными вокруг огромного стола, забронированного для клиентов из автобуса, они рассаживались с довольно некоординированными пьяными движениями, Люпчо перешёл к «практическим вещам», как он это называл. Он сообщил мне, что брак с Мартой расторгнут в моё отсутствие по её требованию. Марта получила детей и как единственной опекунше, которая не может получать алименты, потому что местонахождение «другой стороны» неизвестно, ей досталась и моя половина квартиры. Суд признал меня «нерадивым родителем». И по городу разошёлся слух, что я спутался с писательницей из Франкфурта и отправился с ней путешествовать по параллелям и меридианам.
— Не надо было мне давать тебе тот адрес, — закончил он, допивая мою ракию. — Теперь у тебя действительно ничего нет.
— Неужели ты не понимаешь, что я на неё не сержусь?! — повышаю я голос, пытаясь перекричать музыку, загремевшую где-то возле стола с беснующимися скотами из пьяного автобуса. — Наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь! — ору я, а музыка грохочет всё сильнее.