Пуп света: (Роман в трёх шрифтах и одной рукописи света) - Андоновский Венко. Страница 42

И он ответил громким голосом:

— Ты не Иов из Ветхого Завета! И не должен им быть! Ты Ян, известный писатель, живущий в современном мире, в двадцать первом веке! Веке, в котором копят, а не раздают и теряют!

Иностранцы уже начали залезать на большой стол; какие-то шлюшки показывали им танец живота, а эти смешными движениями, как павлины перед спариванием, совали им в лифчики веера из зелёных перьев: доллары, евро, фунты, рубли, форинты. Один щипал девицу за зад, а она кричала, как кукла с вживлённым чипом: «Ох, ух! Ох, ух!» Потом к ней подошел датчанин в очках, как у Джона Леннона; засунул руку ей сзади в трусы и оставил купюру в 50 евро. Потом, будто ошалев, пересчитал пальцы на руке и крикнул, что его шестой палец остался там, под трусиками девушки.

Это была шутка, предполагалось, что смешная, и правда, остальные заржали.

Но самым ужасным было то, что Люпчо тоже смеялся над этой глупой шуткой, такой пошлой, что даже маленький ребёнок понял бы, что такое шестой палец, и сколько стоит мужчине засунуть его девушке под трусы. В этот момент мне впервые стало жаль его.

— Посмотри, что такое живая жизнь, — сказал он. Я понял, что он тоже был частью Великой Сценографии нечестивого, обычной иллюзии. А потом Люпчо выпалил, буквально ошеломив меня:

— Вот это вот и есть Новейший Завет сегодняшнего мира. А ты ухватился за Старый и Новый, которые уже давно подверглись апдейту.

И тут я понял, что между нами больше не осталось ничего общего. Я просто встал и сказал ему:

— Это не Новейший Завет, кум. Этот автобус — Ноев ковчег нечестивых. Дьявол собрал всё мужское и женское зло в мире, чтобы его семя не потерялось. Он в панике.

С души у меня словно свалился огромный груз, и я вышел из кафе. Люпчо остался, видимо обиженный моим отказом уехать с ним. Через какое-то время я всё же вернулся в кафе, решив перед ним извиниться; и я бы извинился, но мой взгляд упал на датчанина. Тот смотрел на меня с какой-то мрачной страстью и показывал мне средний палец. Видимо, он заметил меня и заинтересовался, хотя сегодня на мне не было красной фуражки и рамы для железнодорожной Моны Лизы.

* * *

Я не пошёл в сторожку, потому что не хотел находиться там один. К тому же до следующего поезда оставалось ещё много времени. Я отправился в церковь. И великая радость Господня охватила меня, когда я увидел отца Иакова, сидящего на стуле в одиночестве. Я сел рядом с ним, хотя он даже не поднял на меня взгляд.

Мы долго молчали и смотрели на святых на стенах. Наконец он спросил:

— Тебе сделали предложение, от которого трудно отказаться, верно?

Я остолбенело посмотрел на него. Вместо ответа сказал:

— Я хочу, чтобы ты отправил меня на Афон, отче.

— Сейчас это опасно. Я не могу, — сказал он, глядя на фрески.

— Опасно? — удивился я.

— Ты не знаешь, в какую битву ты ввязался. Только потому, что презрел славу мира. Это первый шаг, он же самый опасный. Ты недостаточно силён, чтобы продолжать в одиночестве, но уже не можешь вернуться в мир. Ты сейчас наиболее уязвим. Дьявол раздавит тебя, как тончайшее стекло.

— Зачем ему меня давить? — спросил я.

— Он в ярости, что потерял тебя. Ты больше не в его рядах. Теперь он будет атаковать тебя со всех сторон. Попытается вернуть тебя. Будет сыпать соблазнительными предложениями, причём через самых близких людей, будет ставить тебе ловушки. Если ты сейчас станешь монахом, он убьёт тебя. Лучше по-прежнему опускай и поднимай шлагбаум. И это его достаточно раздражает. Ты уже белый монах.

— Но я хочу стать настоящим монахом.

— Если будет нужно, чтобы ты им стал по Божьему промыслу, ты получишь знамение.

— А что, если я не увижу это знамение? — спросил я.

— Не волнуйся, оно будет громче и звонче, чем твой чёрный телефон. Он улыбнулся и встал. — Выпьем по рюмке ракии на террасе? — предложил он.

Встал и я. Теперь, с ним, мне захотелось выпить. И ещё поблагодарить его. Когда в то воскресное утро я пьяным слез с поезда и пришёл во время службы в монастырь Драча, он только посмотрел на меня, как будто ждал, что я приеду. На следующий день, когда я протрезвел, он отвёл меня к начальнику станции и устроил мне мой маленький розовый монастырь у железнодорожного пути. За что я буду ему вечно благодарен. Как и за то, что с тех пор он ни разу не побеспокоил меня.

Я КАК Я

Сегодня отец Иларион взял меня с собой; надо было сходить на новые виноградники. Они тянулись от высокой башни, которую все называли «Башня короля Милутина» или «Кавалерская башня», в которой когда-то располагались казармы солдат, защищавших монастырь. Теперь она служила местным жителям в качестве смотровой площадки, откуда с высоты открывался прекрасный вид на монастырь и его окрестности.

Мы шли и молчали; миновали самое старое оливковое дерево в округе, которому по преданию было 700 лет и которое, как говорят, посадил сам король Душан. Монахи считали это одним из Божьих чудес в Пупе света. Наступила такая тишина, что всё казалось почти ирреальным; не было слышно ни птицы, ни мухи.

— Ты слышишь? — спросил старец.

Я сказал ему, что в отличие от других людей, я слышу в полной тишине один звук как высокочастотный гул, и что наиболее отчётливо он слышится мне в закрытой комнате. И особенно ночью, когда я смотрю на звёздное небо над Пупом света. Старцу это понравилось, и он заметил:

— Ах, если бы человек мог слышать неслышимое! Если бы он слышал жужжание электронов, он бы вострепетал перед силой Господа и могуществом Его!

Этой фразой он напомнил мне о моей технике микроскопии; той самой, которой я, в свою бытность мирянином, всегда пользовался, чтобы успокоиться, спастись от хаотичности мира, от его врождённой способности разрушаться, рассыпаться, приходить в негодность и портиться. От энтропии, как мы говорили, кичась иностранными словами на симпозиумах. Теперь старец вёл речь не о микроскопии, а о стетоскопии: не о всевидящем глазе, а о всеслышащем ухе, которому было бы внятно и жужжание электронов, и топот муравья, идущего военным маршем по бренной земле. Поскольку я не хотел говорить без надобности, я промолчал, соблюдая монашеское правило молчать, пока старец не спросит. И он спросил:

— О чём ты писал, когда был писателем?

Мне было неприятно об этом говорить, потому что у меня было чувство, что тот, другой, писавший от моего имени, не заслуживает, чтобы о нём говорили. Я ответил:

— Об обычных вещах. О том, что всё, что мы видим, говорит о невидимом. Что чудеса происходят каждый день, чудо, что в тёплый весенний день прорастает зерно, чудо, что на нашей планете есть жизнь, потому что, если бы она была всего на космический миллиметр ближе к солнцу, всё бы сгорело, и не было бы ничего на лице земли; чудо, как ласточки без радиолокации, навигации и GPS могут безошибочно найти дорогу к своему прошлогоднему гнезду у меня на террасе и преодолеть тысячу километров, летя к нему. Вот о таких вещах.

— Ну, не совсем обычных, — сказал старец. — Для людей обычно смотреть на часы, но необычно смотреть на природу. Часы показывают мгновения, необходимые человеку, а природа показывает Творца, и Он нужнее, чем секунды и минуты. Посмотри на горы, леса, посмотри, как работают муравьи и пчёлы, как сменяются времена года, как кипит и течёт жизнь, и ты познаешь Божью милость и силу.

— Да, — сказал я. — Но это слишком очевидно, — добавил я, на что он вопросительно на меня посмотрел.

— Очевидно? Да ведь очевидное заметно менее всего, — изрёк он. — Часто приходится объяснять очевидное и прямо указывать на него пальцем. Когда что-то очевидно, оно выделяется на фоне остального; и как только нечто выделяется на фоне, вокруг него остаётся «скрытое». А наши демонические умы всегда думают, что скрытое важнее, поэтому мы всё реже глядим на очевидное, и всё чаще — на «фон». Вот почему мы потеряли Бога, потому что он слишком очевиден и самоочевиден; мы уже рассуждаем о нём как о технике, как о структуре ДНК, как о языке пчёл или муравьёв: всё то, что для вдумчивого ума кажется чудом, мы считаем простой информацией, не имеющей автора. Именно поэтому очевидное нужно постоянно объяснять и показывать. Этот мир крайне параноидален, потому что видит фон, а не очевидное. Фон — это дьявол: интриги, клевета, заговоры, и мы всё больше интересуемся ими, фоном, а не очевидным, — сказал он.