Слишком много счастья (сборник) - Манро Элис. Страница 57
Борденовская премия все испортила. Так, по крайней мере, решила Софья. Ее поначалу увлекла эта церемония, ослепила своими люстрами и потоками шампанского. От комплиментов кружилась голова. Знаки восхищения и целование рук затмили одно крайне неудобное и несомненное обстоятельство: предложений о работе, соответствующей ее таланту, так и не последовало, – как будто с нее достаточно и преподавания в провинциальной школе для девочек. Пока она купалась в лучах славы, Максим куда-то исчез. Разумеется, не сказав ни слова о подлинных причинах отъезда: пробормотал только, что собирается кое-что написать, а для этого нужен мир и покой, который можно обрести только в Болье {90}.
Ему, видите ли, уделили недостаточно внимания. Ему, которым никто и никогда не пренебрегал. Наверное, с момента совершеннолетия он не смог бы вспомнить ни одного салона, ни одного приема, где не оказался бы в центре внимания. Да и теперь, во время парижских торжеств, нельзя сказать, что он стал невидимкой, затерялся в лучах Сониной славы. Нет, все было как прежде. Человек видный, с солидным состоянием, с серьезной репутацией, умный, светский, веселый, с несомненным мужским обаянием. А она была всего лишь любопытной чудачкой, новинкой сезона, дамой с математическими способностями, по-женски робкой, очаровательной, но с весьма странным устройством головного мозга – там, под кудряшками.
Из Болье Максим написал холодное и надутое письмо, извиняясь, что не сможет пригласить ее в гости после того, как закончится суматоха. У него, видите ли, гостит одна дама, которой он не может ее, Соню, представить. Дама эта пребывает в печали и в настоящий момент нуждается в утешении. А Соня пусть едет в Швецию: там ее ждут друзья, студенты и дочка, там она будет счастлива. (Упомянул про дочку специально, чтобы ее уколоть, намекнуть, что она плохая мать?)
И в конце – одно совершенно ужасное предложение:
«Если бы я Вас любил, я написал бы иначе».
Значит, конец всему. Надо возвращаться из Парижа, с премией и с этой странной, хотя и громкой славой. Возвращаться к друзьям, которые вдруг перестали что-либо значить. К студентам – те все-таки кое-что значат, но только когда она стоит перед ними лицом к лицу в своей, так сказать, математической ипостаси, которая, как ни странно, никуда не исчезла. Ну и к ее брошеной, как считают многие, но, несмотря на это, невероятно жизнерадостной маленькой дочке, Фуфе {91}.
Все в Стокгольме напоминало о нем.
Она сидела в комнате, обставленной мебелью, которую за сумасшедшие деньги доставили через Балтийское море. Напротив нее – тот самый диван, который еще недавно смело принимал на себя его тушу. А также ее собственный вес, когда она шла к нему в объятия. Этот гигант, как ни странно, вовсе не был неловок в любви.
Красная камчатная скатерть на столе – та самая, из дома ее детства. Когда-то за ней сиживали почетные и простые гости. Может быть, и Федор Михайлович – совсем изошедшийся от любви к ее сестре Анюте. Ну и конечно, сидела сама Соня, как всегда доставлявшая матери одни неприятности.
Старый шкаф с портретами предков на фарфоровых медальонах – его тоже привезли из Палибино. На портретах – бабушка и дедушка Шуберты {92}. Взгляды их утешения не приносят. Он в военной форме, она в бальном платье, у обоих глупо-самодовольный вид. Они получили от жизни все, что хотели, – думает Софья, – и только презирали тех, кто не смог добиться счастья или кому не повезло.
– А ты знаешь, что во мне течет немецкая кровь? – спросила она как-то раз Максима.
– Разумеется, догадывался. Иначе чем объяснить появление такого чуда прилежности? И чем объяснить, что ты набиваешь себе голову цифрами?
«Если бы я Вас любил…»
Пришла Фуфа, притащив с собой варенье на тарелочке. Просит поиграть с ней в детскую карточную игру.
– Оставь меня в покое! Можешь ты оставить меня в покое?!
Но потом она вытирает слезы и просит у ребенка прощения.
Однако Софья не из тех, кто долго хандрит. Проглотив обиду, она взяла себя в руки и принялась сочинять ему веселые письма. Описывала свои легкомысленные развлечения – катание на коньках, верховую езду; обсуждала русско-французские политические отношения. Все это должно было его успокоить и даже дать ему почувствовать грубость и неуместность его замечаний. Ей хотелось добиться, чтобы он все-таки ее позвал, и снова, как тогда, отправиться в Болье летом, сразу по окончании семестра.
Прекрасное было время. Хотя и тогда не обходилось без недопониманий, как он это называл. (Позднее это стало называться «разговорами».) Периоды охлаждения, разрывы, почти разрывы, неожиданные возвращения к прежнему. Путешествие по Европе, во время которого они, скандализируя общество, не скрывали своей связи.
Иногда Софья гадала: а нет ли у него других женщин? И подумывала, не выйти ли замуж за немца, который за ней тогда ухаживал. Однако немец был большой педант и, похоже, намеревался сделать из нее домохозяйку. Кроме того, она не была в него влюблена. Когда он обращал к ней свои благопристойные немецкие любовные слова, Софья чувствовала, как застывает ее кровь.
Максим, узнав об этом благородном ухаживании, объявил, что ей лучше выйти замуж за него, Максима. Если, конечно, ее устраивает то, что он может ей предложить. Он делал вид, будто речь идет о деньгах: вопрос, устроит ли ее его богатство, был, конечно, шуткой. Но был и другой вопрос: устроит ли ее холодноватое, учтивое выражение чувств, совершенно исключающее скандалы и сцены, которые она, случалось, устраивала?
Софья тогда отделалась насмешками: пусть думает, что она приняла все за шутку. Но вернувшись в Стокгольм, назвала себя дурой. И написала Юлии {93} перед тем, как снова отправиться к нему на Рождество: не знаю, что меня ждет, счастье или горе. Хотелось объясниться и увидеть, чем все кончится, – пусть это будет даже самое унизительное разочарование.
Обошлось без этого. Максим все-таки джентльмен и держит свое слово. Весной они поженятся. Когда это решение было принято, им стало друг с другом еще легче, чем в самом начале отношений. Соня вела себя хорошо: не хандрила и не устраивала сцен. Он ждал от нее соблюдения некоторых приличий в семейной жизни, но не собирался превращать ее в домохозяйку. В отличие от шведских мужей, Максим не возражал, чтобы его жена курила, бесконечно пила чай или высказывалась о политике. Правда, когда его мучила подагра, он становился несговорчивым, раздражительным, страдал от жалости к себе – точь-в-точь как она сама. Они ведь были русские, в конце концов. А Софья, при всей благодарности, так устала от разумных шведов – единственного народа в Европе, который согласился дать работу в своем новом университете женщине-математику. Город у них был чистый, аккуратный, привычки и обычаи – патриархальные, званые вечера – чересчур благовоспитанные. Приняв решение следовать определенным курсом, они уже не сворачивали с него. Тут и представить себе было нельзя ожесточенных споров до самого утра и доходящих чуть ли не до драки, как в Петербурге или Париже.
В ее главную работу – не преподавательскую, а исследовательскую – Максим вмешиваться не будет. Он даже рад, что есть дело, способное ее полностью захватить. Хотя она подозревала, что будущий муж считает математику не то чтобы совсем бесполезным занятием, но все-таки чем-то маловажным. Да и может ли иначе думать юрист и социолог?
Через несколько дней, в Ницце, он провожает ее на поезд. Здесь гораздо теплей, чем в Генуе.
– Господи, как же не хочется уезжать от такой погоды!
– А письменный стол? А твои дифференциальные уравнения? Они ждут не дождутся, когда ты их закончишь. Вот увидишь, весной ты не сможешь от них оторваться.