Слоновья память - Лобу Антунеш Антониу. Страница 10
Рыжий снова уставился в окно: он взвесил все, что услышал, и выбрал молчание. Его розовые ресницы блестели на солнце, как нити паутины между чердачных балок.
— Помоги мне помочь тебе, — настаивал психиатр. — Поодиночке мы ничего не добьемся. Я говорю с тобой совершенно откровенно. Ты один и в беде, твои родители там за дверью спят и видят, как бы тебя к нам упрятать; черт возьми, я прошу тебя только об одном: помоги мне этого не допустить, не столбеней, как испуганный хорек.
Младенец Иисус, сжав губы, продолжал изучать проспект Гомеша Фрейре, и психиатр понял, что продолжать глупо; он двинул назад степлер-пешку, почувствовав ладонью приятную прохладу металла, опираясь на зеленое сукно стола, поднялся с неохотой, как Лазарь, разбуженный некстати явившимся Христом. Выходя, пробежался пальцами по волосам мальчишки, и тот втянул голову в плечи, как черепаха, поспешно прячущаяся в свой панцирь: для этого пацана, как и для меня, мало что можно сделать, мы оба с ним, хотя и разными путями, докатились до самого дна, куда ни одна рука не дотянется, и как только кончатся запасы кислорода в легких, пиши пропало. Только бы с собой заодно кого-нибудь не утопить.
Он резко распахнул дверь и обнаружил, что родители мальчишки, согнувшись, подсматривают, как маленькие, в замочную скважину; оба поспешно выпрямились, с трудом возвращаясь к заученной роли взрослых, и врач испытал к ним чуть ли не жалость, ту самую, которую каждое утро ощущал при виде бородатой физиономии в зеркале, в которой едва узнавал себя и которая казалась ему потертой карикатурой на него прежнего. Медбрат, возвращаясь с обеда, шел вдоль стены, шаркая шлепанцами, которые всегда носил на дежурстве. Храп алкоголика, которому недавно делали укол, мешался с шарканьем влажных подметок.
— Вы сейчас отведете мальчика домой, — сказал психиатр родителям рыжего. — Отведете сына домой тихо и мирно и вернетесь сюда в понедельник для долгой и обстоятельной беседы, потому что случай этот надо обсудить как следует и не торопясь. И воспользуйтесь воскресеньем, чтобы заглянуть поглубже друг другу в душу и в душу вашего чижика в клетке. Да-да, друг другу и чижику в клетке.
Спустя несколько минут он стоял в больничном дворе у своей маленькой исцарапанной машины, вечно грязной — мой крошечный самоходный бункер, моя защита. Когда-нибудь в недалеком будущем, решил он, я, окончательно сбрендив, приклею на капот фаянсовую ласточку.
Когда он вошел в ресторан, почти бегом, потому что часы на соседней подземной стоянке показывали час с четвертью, друг уже ждал его по ту сторону стеклянной двери, разглядывая детективы, теснящиеся на чем-то вроде крутящейся проволочной этажерки, на этакой металлической сосне, под которой прямо на полу в качестве навоза для удобрения валялись стопками газеты правого толка. Киоскерша с лисьим лицом под защитой стены, выстроенной из журналов, практиковалась в схематичном английском, рассыпаясь в любезных «камонах» перед парой англосаксов средних лет, с недоумением прислушивающихся к странному жаргону, в котором изредка попадались отдельные смутно знакомые слова. Лисица подкрепляла свою речь обильной пояснительной жестикуляцией в духе ярмарочной марионетки, собеседники в ответ подавали сигналы гримасами, и друг, отвлекшись от книг, завороженно наблюдал за этим исступленным танцем существ, остающихся безнадежно чужими друг другу, несмотря на героические попытки, размахивая руками, найти наконец общий язык. Психиатр отчаянно пожелал появления какого-нибудь эсперанто, способного преодолеть внешние и внутренние расстояния, разделяющие людей: пусть бы некий словесный агрегат прорубил окна в утро из глубокой ночи, царящей у каждого внутри, как от некоторых стихотворений Эзры Паунда открываются перед нами во внезапном озарении наши собственные чердаки и откуда ни возьмись берется уверенность, что рядом, на, казалось, пустой скамейке — попутчик, и — радость от внезапного взаимопонимания. Среди тех вещей, которые особенно сближали его с женой, была и эта способность понимать друг друга, не закутываясь в оболочку фраз, с одного брошенного искоса взгляда, причем степень их знакомства не имела значения: это происходило с самой первой встречи, и они оба, совсем молодые тогда, были, словно молнией, поражены тайной мощью этого чуда, ведь ни с кем другим они не переживали единства настолько полного и глубокого, что, думал он, если бы дочери когда-нибудь достигли его, вышло бы, что не зря он их делал, да и для них все жизненные кори-скарлатины обрели бы смысл. Старшая особенно его беспокоила: он опасался хрупкости ее неуместного гнева, многочисленных страхов, напряженных и внимательных зеленых глаз на лице, сошедшем с портретов Кранаха; он воевал в Африке, и потому ему не пришлось почувствовать, как она шевелится в животе у матери, а сам для нее многие месяцы оставался фотографией в гостиной, плоским бесплотным изображением, на которое ей показывали пальцем. В их беглых поцелуях при встрече будто сохранялся остаток этой взаимной обиды, с трудом сдерживаемой на краю нежности.
Меланхоличный адмирал в отставке, влачивший свою обшитую галунами старость в мечтах о трепещущих на горизонте Индиях рядом с киоском у входа в ресторан, распахнул стеклянные двери и выпустил двух типов весьма ученого вида, причем оба были в очках, и один заявлял, обращаясь к другому:
— Я ему так все и выложил, ты ж меня знаешь. Рысью к нему в кабинет и с ходу: если вы, сукин сын, не отправите мне мой раздел обратно, не то что костей — рогов не соберете. Видел бы ты, как этот говнюк обосрался.
Что заставляет швейцаров-адмиралов, подумал врач, менять море на рестораны и гостиницы, где капитанский мостик скукожился до размеров потертого половика, и протягивать согнутую руку за чаевыми, как слон в Зоологическом саду тянет хобот за связкой морковок в руке служителя. Ну, слушай, Жорж, я покажу мою страну отважных моряков [47], бороздящих лицемерные воды смиренного раболепия. На тротуаре ученые мужи махали руками пустому такси, как жертвы кораблекрушения равнодушно удаляющемуся кораблю. Та самая пара англичан среднего возраста рискнула, с помощью раскрытого на первых страницах грамматического катехизиса, издать какие-то восклицания на языке зулу, в которых слышались отдаленные отзвуки курса португальского для иностранцев Лондонского лингафонного института типа: Сад моего дяди больше, чем карандаш моего брата. Психиатр, воспользовавшись исходом жертв кораблекрушения, боком, как египтяне из «Истории» Матозу [48], протиснулся в вестибюль Галерей и удостоился воинского приветствия адмирала, больше похожего на неопределенный поклон, и, как всегда, поразился, что морской волк не плюнул на средний палец и не поднял его, чтобы определить направление ветра на манер корсаров с черной нашлепкой на глазнице из фильмов его детства. Мы оба с ним состарившиеся Сандоканы [49], подумал врач, пираты, для которых приключения ограничиваются чтением некрологов в вечерней газете и надеждой на то, что отсутствие нашего имени на этой странице означает, что мы живы. А между тем мы постепенно разваливаемся: сначала волосы, потом аппендикс, желчный пузырь, то один, то другой зуб; нас будто отправляют частями по почте. На улице ветер трепал ветви платанов, как врач недавно вихры мальчишки в больнице, а в небе за тюрьмой скапливалось нечто серое и угрожающее. Друг, который в этот момент тронул его за локоть, был высок, молод, слегка сутул, с мягким, древесно-травяным покоем в глазах.
— Мой дед провел здесь хрен знает сколько месяцев, — сообщил психиатр, указывая подбородком на здание тюрьмы и картонную стену вдоль улицы Маркиза да Фронтейры, мрачной из-за надвигающегося дождя. — Он сидел там уйму месяцев после мятежа в Монсанту [50], был офицером-монархистом, представляешь, даже выписывал «Дебати». Отец часто рассказывал нам, как они с моей бабушкой ходили навещать его в каталажку, шли вверх по проспекту летом, изнемогая от жары, он, одетый в матроску, как обезьянка шарманщика, она — в шляпе и с зонтиком, толкая перед собой огромный беременный живот, как грузчик Флорентину — фортепьяно на громадной тачке. Нет, серьезно, представь картинку: голубоглазая немка, отец которой застрелился из двух пистолетов, сел за письменный стол — и бац! — с мальчишкой, упакованным в карнавальный костюм, шагают вдвоем на встречу с усатым капитаном, который вынес из форта раненого и тащил его на плечах вниз, пока не наткнулся на штыки карбонариев. На овальных старых фотографиях той бурной эпохи уже и лиц не разберешь, а к тому времени, как мы родились, Салазар успел превратить страну в стадо дрессированных семинаристов.