Слоновья память - Лобу Антунеш Антониу. Страница 12

Напротив них косоглазая девица, этакий сексуально озабоченный воробышек, что-то шептала, хихикая, на ухо сорокалетнему мужчине, согнувшемуся в три погибели, чтобы расслышать ее чириканье. Психиатр готов был чуть ли не биться об заклад, что это бывший падре, судя по округлости его жестов и по вялому изгибу толстых губ, между которыми он с четким ритмом метронома совал кусочки хлеба, в промежутках пережевывая их медленно и слегка брезгливо, как верблюд. С его тяжелых век стекали медленные и тусклые взгляды в сторону косоглазой, и она в восторге покусывала ему гнилыми зубами ухо, как жирафа, тянущаяся толстым языком поверх ограды к листьям эвкалипта.

Второй официант, вылитый Харпо Маркс [55], подтолкнул к ним, поставив на бумажные скатерти, ломтики жареной свинины и гамбургер. Занеся вилку, медик почувствовал себя теленком, силком влекомым к кормушке, которую он делит с другими телятами, стонущими под игом служебного рабства, не оставляющего времени ни радости, ни надежде. Работа, поездка по воскресеньям в автомобиле в пределах обязательного треугольника дом — Синтра — Кашкайш, снова работа, снова поездка, и так без конца, пока внезапно из-за угла наперерез не вылетит инфаркт и, завершая порочный круг, катафалк не подбросит нас до конечной остановки «Кладбище Празереш». Скорее, скорее бы, молил он всем существом бога своего детства, бородатого буку, закадычного друга тетушек, работодателя хромого ризничего из Нелаш, любителя голубей, хозяина ящиков для пожертвований и начальника святых Экспедитов [56] из боковых алтарей, к которым, судя по всему, он относился как к осточертевшим любовникам. Поскольку никто врачу не ответил, он съел единственный красовавшийся на гамбургере гриб, похожий на пожелтевший, давно не чищенный зуб. По молчанию друга было понятно, что тот, как обычно терпеливый, словно дерево, дожидается объяснений по поводу утреннего звонка.

— Я дошел до ручки, — сказал врач, все еще с грибом во рту, вспоминая, как в детстве на уроках катехизиса ему объясняли, что говорить, не проглотив облатки, — великий грех. — До самой ручки. Если не сказать до ножки.

Сидящий рядом с косоглазой девицей старец в ожидании обеда читал «Ридерс Дайджест» с заголовками типа «Я — тестикул Иоанна». Подумал бы лучше, что ей толку от его шестидесятилетних тестикул.

— Я дошел до ручки, — продолжал психиатр, — и не уверен, что выберусь. Не уверен даже, что есть выход, понимаешь? Я, бывало, слушал пациентов и удивлялся: ну как вот этот или вот эта умудрились провалиться в колодец, откуда у меня руки коротки их достать? Или — помнишь — нам в студенческие годы показывали раковых больных, которых на этом свете удерживает одна тонкая пуповина морфия. Я им от души сочувствовал, брал лекарства и слова с полки собственного страха, но чтобы стать одним из них — ну уж нет, потому что у меня, черт побери, были силы. У меня были силы: была жена, были дочери, были планы стать писателем, конкретные вещи, которые держат. Чуть возьмет тоска, знаешь, как это бывает по вечерам, идешь в комнату к малышкам, пробираешься среди разбросанного детского барахла, смотришь на их спящие мордочки и успокаиваешься: мне было на что опереться, я ощущал опору, я был защищен. Как вдруг жизнь, сука, вывернулась наизнанку, и вот я валяюсь, как таракан, на спине, дрыгаю лапками, а опоры нет. Мы, видишь ли — я о себе и о ней, — мы очень друг друга любили, да и сейчас любим, но вся гадость в том, что я не могу перевернуться на брюхо, встать на ноги, позвонить ей, сказать: давай бороться, потому что, похоже, разучился бороться, руки опускаются, голос осип, шея голову не держит. Но, мать твою, я только того и хочу, на что не способен. Похоже, мы потому проиграли, что оба не умели прощать, не смогли смириться с тем, что не во всем согласны, и все равно, сколько мы друг друга ни раним, сколько ни получаем друг от друга тычков, наша любовь (да, вот так и надо говорить: наша любовь) не сдается и крепнет, и ни один порыв ветра не смог до сих пор ее загасить. Я как будто только и в состоянии любить ее издалека, и при этом так мечтаю, черт меня дери, любить ее лицом к лицу, любить врукопашную, как было у нас с самого начала, с тех пор как познакомились. Подарить ей то, чего до сих пор не смог дать, но что есть во мне, возможно, уснувшее, застывшее, оно во мне дышит, как ждущее своего часа зерно. То, что я хотел дать ей с самого начала и хочу до сих пор, нежность, понимаешь? Нежность без эгоизма, повседневность без рутины, полное растворение в «мы», простое и теплое, как птенец в руке, как маленький дрожащий звереныш, наш.

Он замолчал: перехватило горло. А тем временем господин с «Дайджестом», предварительно загнув уголок страницы, наклонил пакетик с сахарным песком, осторожными щелчками помогая содержимому высыпаться в желтушный настой лимонной корки. Тучная дама прикончила мороженое и теперь слегка клевала носом, как сытый удав. Трое близоруких подростков что-то обсуждали, склонившись над бифштексами и искоса поглядывая на одинокую блондинку, застывшую с поднятым ножом, как журавль, задравший ногу и в этот миг застигнутый мыслью о вечном.

— Ни ты ей не найдешь замены, ни она тебе, — сказал друг, отодвигая пустую тарелку тыльной стороной ладони, — никто так не подходит каждому из вас, как ты ей и она тебе, но ты наказываешь и наказываешь себя, как алкоголик, переполненный чувством вины, сидишь в своем дурацком Эшториле, пропал, тебя нигде не видно, ты испарился. Я все еще жду, когда мы закончим работу об Acting-Out [57].

— У меня сейчас голова пустая, — сказал врач.

— Да ты весь пустой. Так почему бы тебе прямо сейчас не убиться об стену?

Психиатр вспомнил, что сказала ему жена незадолго до расставания. Они сидели на красном диване в гостиной под его любимой гравюрой Бартоломеу [58], кот грелся, примостившись между ними, и тут она подняла на него свои большие и решительные карие глаза и заявила:

— Я не согласна, чтобы — со мною или без меня — ты сдался, потому что я верю в тебя, я сделала на тебя ставку.

Он вспомнил, как это пронзило его, какой болью отозвалось, как он прогнал кота, чтобы обнять стройное смуглое тело жены, повторяя в тоске и отчаянии ЛТВ, ЛТВ, ЛТВ: она была первой, кто полюбил его целиком, со всем гигантским грузом недостатков. И первой (и единственной), кто побуждал его писать, чего бы ему ни стоили эти, как каждый раз представлялось, бесцельные и мучительные попытки впихнуть стихотворение или рассказ в границы прямоугольного листа. А я, спросил он себя, что я-то для тебя сделал, в чем действительно тебе помог? В обмен на твою любовь — эгоизм, в обмен на заинтересованность — равнодушие, пораженчество в обмен на стойкость.

— Я кричащий караул засранец: я так обосрался, что ножки не держат. Все требую внимания от других, а сам другим — ни шиша. Лью крокодиловы слезы, которые меня самого не утешают, да, похоже, я только о себе и думаю.

— Попробуй для разнообразия побыть мужчиной, — сказал друг, ловя одного из братьев Маркс за рукав, чтобы заказать двойной кофе. — Попробуй побыть мужчиной хоть чуть-чуть. Может, это тебя удержит в вертикальном положении.

Врач опустил глаза и наткнулся взглядом на свой нетронутый гамбургер. От вида остывшего мяса, политого жирным соусом, его мучительно замутило, внезапный водоворот поднялся от внутренностей к горлу. Он сполз с табуретки, как с жесткого, неожиданно неустойчивого седла, мышцами живота сдерживая тошноту и подставив ладони к подбородку. Ему удалось добежать до уборной, и, согнувшись, он начал потоками изрыгать в ближайшую к двери раковину остатки вчерашнего ужина вместе с ошметками сегодняшнего завтрака, белесые скользкие отвратительные куски, сползавшие в отверстие слива. Когда он очухался настолько, что смог сполоснуть рот и руки, то увидел в зеркале, что друг стоит у него за спиной и смотрит на его осунувшееся и бледное лицо, все еще кривящееся от удушья и колик.