Угол покоя - Стегнер Уоллес. Страница 50
Водитель пожал плечами, погрузил клетку обратно в фургон и уехал. Шелли подошла к пьяцце, где я сидел и, должен признать, смеялся. Я сказал:
– А жаль вообще‑то, они бы этот дом могли оживить. По одной на каждую комнату.
– Ну что за гадство! – Она плюхнулась на ступеньку рядом с пандусом, взяла в рот прядь волос и хмуро уставилась на розы. Выплюнула волосы. – Что я вам говорила. Его шутки боль причиняют. Презент. Подарочек от любящего человека. А платить мне. Сукин сын выкрал мою расчетную карту, когда я кошелек ему дала купить сигареты. Он завалит меня подарками! Мне теперь до Рождества с его проклятущими остроумными фокусами разбираться.
Не исключено, я думаю, раз такое дело. Я убрал улыбку с лица и предложил ей пойти в дом и позвонить, куда ей нужно, чтобы мы могли приняться за работу. Секунда недоверчивости, когда она выглядела так, словно я ей предложил принести пишущую машинку на чьи‑то похороны, чтобы до заупокойной службы разделаться с парой писем. Потом пошла и позвонила.
Интересно, как бы повела себя бабушка с таким мужем. Ответ: с таким человеком у нее изначально ничего общего не могло быть. В каком‑то смысле, полагаю, мы заслуживаем своих мужей и жен.
Часть IV
Ледвилл
Сегодня был Родман – его день. Он все равно что пистолет приставил к моему виску.
Позвонил без скольких‑то девять, сказал, что Лия везет Джеки в ее лагерь, а он может заскочить, если я буду дома. Где еще, по его мнению, я могу быть? Буду рад тебя видеть, сказал я довольно искренне. Мы с Адой спланировали ланч: салат с авокадо, суфле, чесночные гренки, бутылка “венгерского зеленого” [88]. Просто-напросто нет смысла давать ему повод думать, что я пробавляюсь консервированными супами и сэндвичами с арахисовым маслом.
Незадолго до полудня я услышал его машину на дорожке, потом звонок. Ада ему открыла, и минуту-другую они разговаривали в гулком коридоре. Когда все окна и двери нараспашку, чтобы дом проветривался, звук очень отчетливо по нему разносится.
В Родмане есть некая располагающая к нему невинность: конспиратор и сыщик из него хуже некуда. Ему явно ни разу в голову не пришло, что у него самый громкий голос на свете и поэтому для конфиденциального разговора ему надо отойти на две мили. Он напоминает мне Боба Спраула, президента Калифорнийского университета в бытность мою тамошним преподавателем, в более простые времена, чем нынешние. О нем много лет рассказывали такую историю. Однажды к нему в приемную пришел посетитель на условленную встречу и услышал, как в кабинете грохочет его голос. Присядьте, сказала секретарша, он освободится через несколько минут, разговаривает с Нью-Йорком. Похоже на то, заметил посетитель, но почему он не пользуется телефоном?
Родман точно такой же. Он так разговаривает с Адой, что окна трясутся.
– Привет, Ада. Жарко сегодня, да? Как дела? Как мой папаша?
– Все хорошо у него.
– А как его боли? Не лучше?
– Ну, про это как я могу знать? Он же не говорит, когда ему больно, просто аспирин свой глотает. Когда‑нибудь он лопнет от этого аспирина: две дюжины за день.
– А спит как?
– Спит, кажись, неплохо. В десять примерно я его укладываю, в шесть встает.
– Ну и длинный же рабочий день у вас.
– Подымать‑то я его не подымаю. Сам встает. Ездит вверх-вниз на этом лифте, каждый день во двор выезжает. Столько всего сам для себя делает, вы диву дадитесь.
– Я и не сомневался, – говорит Родман. – Я диву даюсь, что он в гольф еще не начал играть. – Его голос делается тише на несколько децибел, ваза с маргаритками на письменном столе перестает дрожать. – Случаются какие‑нибудь, ну, сбои? Все шарики у него на месте?
– Скажете тоже, шарики! Насчет его шариков не волнуйтесь! (Браво, Ада, молодец девочка.)
– Нет таких проблем, как у дедушки?
Ответ Ады звучит невнятно. В отличие от Родмана, она знает, как идет звук вдоль голой лестницы, и, думаю, ей неловко высказываться о моем психическом здоровье так, что я слышу. Я знаю, какого она была мнения о моем отце. Такой угрюмый – она не раз мне это говорила. Часами просто сидел и смотрел неизвестно куда, мог встать, когда ты с ним разговариваешь, и молча выйти. Жил в каком‑то своем мире. И, как ему становилось хуже, скаредный тоже делался: прятал в холодильник всякие объедки, жил бы на этих объедках, если б она за ним не следила. Я не такой, правда же, Ада? Шутки отпускаю время от времени, ты ведь слышишь их? Выражаю тебе признательность за то, что ты для меня делаешь, правда же? Мой отец когда‑нибудь пропускал с тобой перед сном стаканчик? Сидел он когда‑нибудь с тобой и Эдом на веранде с пивом, когда по телевизору идет бейсбол?
– Отлично, – раздается голос Родмана. – Замечательно. Мы хотим, чтобы у него и дальше так шло, пока он справляется. Где он, наверху, в кабинете?
– Где ж ему еще быть, – говорит Ада. – За столом за своим все время. Вы бы поднялись бы к нему туда, ему полезно на минутку от книжки глаза оторвать. Я покричу, когда ланч будет готов.
Твердые шаги по тонкому белуджскому ковру, потом по дереву. Ему женские туфли на каблуке надо носить, да с набойками. Он что, в своем существовании сомневаться начнет, если перестанет себя слышать? Спрашивает, стоя у лестницы:
– Как этот лифт работает? В него пускают без билета?
– Станьте просто сюда и нажмите здесь, – говорит Ада. – Я все время езжу, он мне ноги бережет.
Звук движущегося лифта, большой смех едет в нем наверх. Щелчок остановки, твердые шаги по голым доскам.
– Папаша, ты здесь? Привет, папаша, это я, Род.
Я отталкиваюсь в кресле от письменного стола, за которым рассматривал стереоскопические виды Дедвуда 1870‑х, снятые Ф. Джеем Хейнзом [89], и поворачиваю кресло к двери.
– Родман! – говорю я. – Ну что за манера так тихо подкрадываться!
Непрошибаемый, ражий, бородатый, сияющий, идет ко мне, выставив вперед руку. Полегче, дубина, моя ладонь не выдержит… О господи.
Виновато разжимает тиски.
– Упс, прошу прощения. Очень больно?
– Нет, нет.
Как бы небрежно опускаю руку на подлокотник кресла. Чуть погодя кости сядут на свои места, особенно если улучу момент, когда он не смотрит, и слегка пошевелю пальцами.
– Как поживает университет? – спрашиваю. – Занятия окончены?
– Занятия окончены, оценки выставлены. Я чист и свободен. Как твоя книга подвигается?
– Она держит меня на плаву.
– Еще бы. Девяносто бабушкиных лет продержат тебя на плаву до двадцать первого века. Где она у тебя на сегодня?
– В Милтоне, штат Нью-Йорк. А дедушка в Дедвуде.
– В Дедвуде? Там, где лагерь был или поселок в диком месте? Дикий Билл Хикок, Бедовая Джейн [90] и все такое прочее?
– Родман, – говорю я, – ты же учил историю.
– Вечно ты меня критикуешь. Я не против истории, когда она интересная. – Улыбаясь, он наклоняется взглянуть на стереослайды, разложенные на столе. – Это Дедвуд? Похоже на киношные декорации.
– Да, частенько и правда похоже.
– Я и не знал, что твой дедушка в чем‑то таком участвовал. – Берет стереоскоп, вставляет картинку в щель, вынимает, вставляет другую. – Ну прямо киносъемки, точно. Все мужчины с оружием. Что‑нибудь с ним там захватывающее произошло?
– Он не стрелялся с Диким Биллом Хикоком, если ты это имеешь в виду.
Сдвигает окуляр на лоб, смотрит на меня иронически.
– Хорошо, папа, хорошо. Чем он там занимался?
– Рыл канал для ударной мельницы на руднике Хоумстейк. Слыхал про Хоумстейк – про рудник Джорджа Херста?
– Про Херста слыхал. Про Хоумстейк – нет.
– К тому времени, как я последний раз поинтересовался, он принес золота на полмиллиарда.
– И дедушка там прорыл канал для ударной мельницы, – говорит Родман. – Молодец дедушка.