Угол покоя - Стегнер Уоллес. Страница 52

Он отходит от меня, и я сижу посреди своей петрификации, сижу и ненавижу его, ее, это, себя. Он молча приносит стаканы, подает мне один. Глядя на него вверх сквозь брови, мучительно сознавая негибкость своей шеи, приподнимаю стакан на дюйм.

– Твое здоровье.

– И твое.

Но он не ставит на этом точку. Стоит надо мной, напрягает меня взглядом, и бородатое его лицо, что для него необычно, выражает страдальческую неуверенность.

– Если бы я ее привез, – говорит он, – ты бы согласился встретиться?

На миг я оказываюсь в зыбком положении – камень грозит вновь сделаться слабой плотью. На полсекунды приходит эта слабость, я хочу ее, жажду, готов весь обратиться в кашицу, лишь бы только вернулась хотя бы часть прежнего тепла. Ум бросается бежать, как мальчишка, который что‑то стибрил и хочет исследовать добычу в безопасном месте. А потом мне делается ясно, что я просидел это мгновение слабости в обычной своей жесткой неподвижности. Слишком много во мне от дедушки.

– Попробуй уразуметь, – говорю я. – У меня нет к ней ненависти. Я ее не виню. Мне думается, я понимаю ее искушение. Жаль, что ей не повезло и она страдает. Но мне нечего ей сказать. Так и передай.

2

Едва рассвело, она отодвинула занавеску и увидела, как розовеют от солнца дальние снежные вершины. В вагоне-ресторане села завтракать слева и смотрела, как горы приближаются; вещи стала собирать загодя, когда поезд еще грохотал по пустым равнинам. Когда он наконец прополз между товарными вагонами на боковых путях и, прошипев, замер у денверского перрона, она стояла в тамбуре на цыпочках позади проводника. Но в последний момент, когда он открыл дверь в вокзальную сутолоку, в мешанину шляп, бородатых лиц, кричащих ртов, сдуваемых ветром клочьев бумаги, мексиканцев, индейцев, сюртуков, штанов из оленьей кожи, всего на свете под огромной вывеской, гласившей: “Обед с собой – 25 центов. Вниманию пассажиров, следующих на рудники”, она отступила, ощутив пустоту в животе, и пропустила других вперед. Ее взгляд метался туда-сюда, выискивая его.

И тут же она его увидела – он не проталкивался вперед, а стоял у стенки и, благодаря своему росту, смотрел поверх голов. Первой мыслью у нее было то, что “сынком” его уже нельзя назвать. Черты похудевшего лица стали жестче, кожа обветрилась, и только на шее, под недавней стрижкой, когда он поворачивал голову, розовела более нежная полоска. Его глаза бесстрастно выхватывали по одному и отпускали пассажиров, которые, сойдя с поезда, либо ждали носильщика, либо быстро уходили по ветреному перрону. Словно партию груза ждал, а не жену, которую не видел больше года.

Неужели он, так долго обходясь без нее, сделался к ней безразличен? Винит ли ее, как она себя, за этот пустой год? Думает ли, что безумием было с ее стороны навязываться ему сейчас, когда он становится в Ледвилле на ноги, но еще не подготовил для нее там все как надо? Ей показалось, что вид у него замкнутый, настороженный – или, может быть, равнодушный.

И тут его бесстрастные глаза нашли ее, и она увидела в них мгновенную перемену. Разом охваченная невыносимым волнением, замахала ему черной митенкой. Сияя, они глупо улыбались друг другу сквозь столпотворение, а потом пошли – он к ней, она к нему. Припав к Оливеру и чувствуя, что ноги отрываются от земли, услышала:

– Ах, Сюзи, ты приехала! Я боялся, что опять будет ложная тревога.

– Два раза я не могла так с тобой обойтись. Так похудел! Ты здоров?

– В превосходной форме. Но высота есть высота – не растолстеешь. Как и на здешних хлебах в Кларендон-отеле. – Он слегка отодвинул ее, чтобы рассмотреть. – Ты и сама немножко похудела. Как дорога? Как Олли?

– Со мной все прекрасно, – сказала она, переводя дыхание. – Доехала превосходно. Проводник даже предлагал мне посидеть в локомотиве, но я отказалась. Олли намного лучше. Теперь, когда я уехала, он быстро выздоровеет. Я ему вредила.

– Ну что ты.

– Да, да, вредила! – Она была в каком‑то расстройстве. Люди на перроне толкались плечами, топали башмаками, клубилась пыль, а ей среди всего этого хотелось признаться ему в ошибках и начать сызнова. Никакой больше преувеличенной, глупой заботы об Олли, никаких больше опасливых уклонений от жизни мужа, никаких больше – совсем никаких! – встреч и расставаний на ступеньках трансконтинентальных вагонов. – Я не могла от него отойти, – рассказывала она. – Мне так страшно было, когда он бредил, что я не давала бедному ребенку покоя, а озноб и потливость почти так же меня пугали, как жар. Кончилось тем, что мама и Бесси запретили мне к нему подходить. И тогда я решила, что еду к тебе, пусть даже он не совсем еще поправится. Я не буду тебе мешать, обещаю.

– Не будешь, не будешь, – сказал он со смехом.

– Но какая насмешка! – воскликнула Сюзан. – Не захотела везти его в Дедвуд, потому что испугалась дикого поселка, побоялась, что он там заболеет, а мне будет одиноко. И вот везу его в Милтон, и там он подхватывает милтонскую малярию, а мне так одиноко, как никогда еще не было. Ты прости меня за прошлый месяц. Собралась было поехать, но он заболел, и я так огорчилась, что не стала посылать тебе телеграмму, а поручила мистеру Вэйлу. Подумала, надежный человек, он поехал на Запад тем же поездом, каким я намеревалась.

– Очень надежный, – сказал Оливер. – Захотел сэкономить мне доллар, поэтому послал телеграмму только из Чикаго. А я к тому времени уже уехал из Ледвилла встречать тебя. Доллар мне сэкономил, зато наказал на двести, и вот стою я на этом перроне и скрежещу зубами. Три дня тут поезд встречал, пока Фрэнк мне не сообщил. Пока возвращался через перевал, сказал про себя пару слов насчет мистера Вэйла.

– Ах, но теперь… – Он держал ее большими ладонями, и она позволила ему покачивать себя взад-вперед. – Теперь мы хорошо прокатимся вдвоем. Как в тот раз, когда впервые ехали в Нью-Альмаден.

Он был терпелив и по‑отечески снисходителен; она видела, что каждое ее движение и каждое слово пленяет его.

– Ну, совсем уж так не выйдет, – сказал он. – Добираться туда – не легкая прогулка, и ты не получишь по приезде в возмещение неудобств тех особых удовольствий, какие получу я.

– Какие ты получишь особые удовольствия?

– Я сразу стану одним из двух мужчин в Ледвилле, которым больше всех завидуют. У Хораса Тейбора все деньги, а у меня, у одного-единственного, жена.

– У одного? Там что, нет женщин?

– Есть, но такие… не жены. Есть вдовы, так они себя называют, есть содержательницы пансионов, и есть пара-тройка закоренелых особ, которые носят штаны и весь день копают пробные шурфы. Нет, одна жена есть. Ее муж, немец, перегнал ее через перевал Москито, взвалив ей на спину шестьдесят фунтов груза.

– Мерси, – сказала она в полуреальном, полукомическом унынии. – Кажется, меня ждет лето, полное светского общения.

– Будешь разговаривать со мной, больше не с кем.

– Бедный ты, бедный.

– Ничего, выдержу.

Он не так и не отпустил ее плеч – медленно, настойчиво покачивал ее. Она успела забыть, какая теплая у него улыбка. На похудевшем лице отчетливей виднелись морщинки, расходящиеся от глаз веером. Толпа вокруг редела, ветер, который нес мимо них пыль и бумажные обрывки, не мешал им смотреть друг на друга.

Потом носильщик подхватил ее вещи, перенес на несколько шагов ближе и поставил. Оливер отпустил ее, положил в розовую ладонь серебряный доллар, взял оба саквояжа правой рукой и повел ее левой.

– Расскажи мне про перевал Москито, – сказала она. – Он такой жуткий, как нарисовано в “Леслиз иллюстрейтед ньюспейпер”? Дохлые лошади, разбитые фургоны и устрашающие пропасти?

– Да, жуткий, – подтвердил он. – Ты оцепенеешь от страха. И все же тебе попроще будет, чем немецким фрау и корреспондентам “Леслиз”.

– Почему?

– Во-первых, я взвалю тебе на спину всего сорок-пятьдесят фунтов. А во‑вторых, ты же все знаешь про рисовальщиков, которые изображают разные западные ужасы, чтобы пугать восточных простаков.