Хрустальная сосна - Улин Виктор Викторович. Страница 76
Хватая гитару, я намеревался спеть именно эту, любимую Катину песню — про милую со словами о хрустальной сосне. Но как-то сама собой из меня рванулась другая. Тоже Визборовская, но отчаянная и безнадежная в своем веселье. Которую я пел довольно редко, но неожиданно вспомнил сейчас:
— Нас везут в медсанбат, двух почти что калек, Исполнявших приказ не вполне осторожно… Я надеюсь еще протянуть пару лет…
Играть было трудно. Я чувствовал, как по лицу катится пот. Но играл, играл, играл…
— Если это, конечно, в природе возможно!
Никогда в жизни мне не было так трудно, и никогда звуки не выходили такими корявыми. Но я играл яростно и остервенено, с ненавистью выбивая звуки из непослушных струн. И с такой же ненавистью, непонятной злобой на себя, свою руку и весь окружающий мир выкрикивал нерадостные слова:
— Если это, конечно, в природе возможно…
Катя ничком упала на диван. Оборвав на полуслове натужную, ненужную песню, я отставил гитару.
— Катюша, ну что ты… — я погладил ее вздрагивающие плечи. — Ну что ты… перестань…
— Это я… — содрогаясь от рыданий, выдохнула Катя. — Это я, я одна виновата, это из-за меня все это…
Мне стало очень стыдно. Зачем, для чего я запел эту злую песню, словно хотел сказать, что она виновата в моих бедах. И неважно, если все это в самом деле так; не по-мужски и вообще не по-человечески было так доводить женщину — тем более, что сейчас-то уже ничего поправить нельзя.
— Ну не надо, Катенька… — я наклонился к ней. — Не надо, прошу тебя. Ты ни при чем, дело прошлое… И тебе сейчас вообще плакать вредно… Я гладил ее по голове, и чувствовал, как внутри все немеет от внезапно захлестнувшей нежности — нежности и обожания, которые владели мною в колхозе. И швырнули меня наперерез летящим осколкам. Что-то скрипнуло. В дверях стоял муж Дима и испепеляюще смотрел на меня. Вздрогнув, я все-таки выдержал его взгляд. Мне нечего было таить или стесняться.
— Дим, — сквозь слезы сказала Катя, поднимаясь с дивана. — Дим, ты посмотри…
Она взяла мою правую руку и подняла ее перед собой, показывая Диме, как показывала давным-давно лузгающим семечки шоферам:
— Я тебе рассказывала про это… Про аварию… Женя мне жизнь спас…
— Ну уж и жизнь, — неловко отмахнулся я.
— Жизнь спас, — продолжала она. — А сам… Вот что с ним из-за меня случилось…
Дима хмуро молчал. Постоял в дверях, повернулся и ушел, так и не сказав ни слова.
Мне было тягостно и горько. Я тысячу раз пожалел, что пришел. И Катя, хоть успевшая основательно попудриться и подкраситься, утратила свою веселость и двигалась как замороженная. Я был поражен, какое действие оказала на нее моя рука. Неужели в самом деле она хранила в сердце кусочек чувства ко мне?
Явился Славка, расфуфыренный, как петух: в черном бархатном пиджаке, накрахмаленной до хруста рубашке и сияющих лакированных ботинках, которые, вероятно, переобул в прихожей. Было сразу видно, что он тут основной гость, и вообще едва не главный человек в этом доме. При его появлении хмурый Дима совсем утух. Да и прочие гости вели себя незаметно рядом со сверкающим Славкой. Впрочем, гостей было всего две незнакомых мне девушки и один хилый парнишка, Катин бывший одноклассник. Я даже удивился, как мало у Кати друзей. В очередной раз подумалось, что стоит незаметно уйти, ведь веселья тут не предвиделось ни для кого, кроме Славки. Но он насильно усадил меня рядом со мной — а сам, разумеется, сидел с Катей. И не было никакой возможности перешагнуть через него. Кроме того, я уже боялся обидеть Катю.
Мы сидели за столом, накрытом щедро и вкусно — видимо, Катя готовила все в хорошем настроении, да моя рука подрубила ее на корню. Но пили какое-то дрянненькое, слабое вино, похожее на сок. А мне хотелось водки. Выпить подряд несколько рюмок, не закусывая — напиться сильно и страшно, сбросить груз мыслей, и превратиться в себя прежнего, легко идущего по жизни и не замечающего препятствий. Но водки не было; от кислого вина другие впадали в восторг, а мне становилось все грустней.
Славка же царил над столом. Искрился остротами и шутками, был всеблаг, как господь бог, щедро одаривающий всех своим светом. Я смотрел и поражался: неужели я когда-то всерьез считал этого пижона, этого дешевого балаганного шута своим лучшим другом, поверял ему тайны и видел его частью самого себя? Неужели он так изменился за последнее время? Или, скорее, изменился я сам, начав замечать то, что прежде проходило мимо?…
Гости успели выпить по паре рюмок, как вдруг Славка хлопнул себя по лбу, вскочил и, сверкая бархатным пиджаком умчался в прихожую.
— Куда это он? — тихо спросил я у Кати.
— Не знаю…
Он вернулся, таща кассетный магнитофон. Повозился у окна, ища свободную розетку, потом включил, вставил кассету и обернулся к остальным:
— А теперь — слу-шай-те!..
Зашипела пленка. Коротко рявкнул остаток какой-то затертой записи, потом среди стука, легкого потрескивания и шороха вдруг зазвучали голоса, резанувшие своей узнаваемостью:
— … Проводок отошел еще вчера, хочу исправить, пока не забыл. А то танцевать трудно будет… И вообще… Ты здорово поешь сегодня. Давай-ка все на бис… В самом деле, Женя. Так хорошо, как сегодня, ты еще ни разу не пел…
А после этого гулко и тревожно зазвучала гитара. И раздался голос. Мой голос… Я сразу вспомнил последнюю ночь у костра, и Славку, который возился с магнитофоном, делая вид, что чинит какую-то неисправность — а на самом деле записывавшего мои песни… Я знал, что на этой кассете записан, наверное, целый час песен. Моих песен и моей игры. Моими, целыми еще пальцами на мой, теперь уже ненужной гитаре.
Это было уже слишком. Они, похоже, решили доконать меня сегодня магнитофонными записями… Народ завороженно слушал, не в силах понять, в чем дело. Славка все еще стоял у окна, регулируя звук, Катя смотрела на него. Я быстро поднялся и бесшумно скользнул в прихожую. Торопливо одевался в темной прихожей, слушая доносившиеся обрывки своего голоса. Замешкался, не попадая сразу пуговицами в петли полушубка. И вдруг ощутил чье-то присутствие. Подняв голову, увидел Диму — у него, видно, была привычка ходить тихо и появляться в неожиданных местах.
— Водки хочешь? — никак не обращаясь ко мне, угрюмо спросил он.
Я молча кивнул.
Он быстро принес откуда-то две большие, до краев полные рюмки. Мы выпили молча и не чокаясь, как на поминках. Чувствуя, как долгожданное тепло медленно поднимается из глубины души, я вышел на площадку и сам закрыл за собой дверь.
Еще тонкий, но уже вполне серьезный снег тоскливо скрипел под ногами. Я возвращался домой пешком по темным улицам; мне было некуда спешить, и хотелось немного прийти в себя после тягостного вечера. Но этого не получалось.
…Перед нами в снегах лесотундра лежит, медицинская лошадь бредет осторожно…
Недопетая песня засела в голове и крутилась там упорно, повторяясь и не давая мне расслабиться.
…Я надеюсь еще на счастливую жизнь — если это, конечно, в природе возможно…
Ни на какую счастливую жизнь надежды уже не оставалось…
Дома я сразу напился по-настоящему — как следует, почти до посинения. Но все-таки сознание полностью не отключил, поскольку сразу не уснул. И уже в постели услышал телефонный звонок. Ощупью нашел трубку стоявшего на полу телефона — оттуда раздался взволнованный и смущенный голос Кати:
— Женя… Женя, это ты?
— Я… — ответил я, не слишком легко ворочая языком.
— Это я, Катя… Не спишь еще?
— Сплю. И… во сне раз… говариваю, — я попытался шутить.
— Жень, а Жень…
Катя замолчала. Видно было, что ей трудно говорить.
— Что?… — не удержался я.
— Жень, прости меня, если сможешь… Только наверное, уже не сможешь никогда…
— Не говори… глупостей, — перебил я. — Тебе не за что… просить у меня прощения.
— Нет, правда… Ведь из-за меня, из-за меня все это произошло. И ты меня должен теперь за это ненавидеть.