Всерьез (ЛП) - Холл Алексис. Страница 28

Печь надо что-то простое и всем известное, иначе бунт на корабле. Я однажды попробовал сделать наполеон, и он прямо хорошо получился — в точности как и должен быть — но все, такие, сказали: «Че это за французская херня?». Так что в меню у нас кексы и бисквитный, морковный и кофейный торты. И временами лимонный пирог с безе. Но теперь я себе пообещал, что в следующий раз приготовлю его для Лори. А уж о чем я при этом думаю — у-ее. Грязные, сладкие фантазии, наверняка не соответствующие никаким стандартам гигиены питания. Знаю, что мне вообще-то надо переманивать Лори на лимонную сторону силы, но блин — вот бы слизать лимонный курд с его кожи, пока он весь дрожит, и ловит ртом воздух, и сопротивляется, и старается не кончить.

Агх. Он дико, охерительно прекрасен. Как мне так свезло?

Если это мой утешительный приз за то, что пустил псу под хвост собственную жизнь, то я офигенски утешен.

Еще один большой плюс «Джо» в том, что всем все равно, что именно я делаю, лишь бы было чисто, была еда, и она была вкусной, так что я по-быстрому пеку внезапную партию пирожных красный бархат. Отнесу их в хоспис деду и его друзьям. Вообще-то он мой прадедушка, но поскольку других дедушек у меня нет, и само слово длинное, я всегда звал его просто дедом. И для меня он реально самый лучший человек в мире. Уж прости, Мэри Берри.

И он, ну, умирает. От рака. Разнообразного рака. Но ему девяносто четыре, и мы подумали, что если уж тебе суждено заработать рак, то это самый тот возраст. И знаю, что, наверное, со стороны выглядит странно — относить целый противень супервредных для здоровых людей пирожных в хоспис к слабым и смертельно больным, но в этом-то и весь смысл. Самое худшее с ними уже произошло. Так что теперь уж можно позволить себе все, что хочется. Там есть целая теория о том, чтобы умереть как… как человек, что ли — с достоинством и окруженный любовью и, ну, пирожными.

Помню, когда мы только перевезли туда деда, я до жути боялся, что хоспис окажется такой больницей, пропахшей дезинфицирующими средствами и мертвыми людьми. Но мы только-только успели разместить его в его комнате — номер девять — как появилась медсестра и спросила, не хочет ли он чего-нибудь выпить. Словно он в отеле остановился, или пришел к ней в гости, или еще что-то в этом роде. Такого мы ожидали меньше всего, и дед спросил, что у них есть, а она ответила, что найдется все, что он захочет.

И дед в шутку сказал:

— Тогда, пожалуйста, стаканчик шерри.

И ему и правда принесли, без шуток. Не ту марку, которую он обычно пьет, но ее они закупили уже на следующий день.

И в тот момент я понял, что все будет хорошо. То есть нет, не хорошо, конечно. Дед умрет, и мне будет очень-очень плохо. И когда он уйдет, я еще на шаг ближе подойду к тому, чтобы остаться один как перст. Но для деда все будет хорошо. Потому что самая жуть — анализы, терапия, больницы, длинные названия и отсутствие ответов, слишком занятые доктора и люди, которые и имени-то его не помнят… оно уже в прошлом.

И все, что ему осталось, это жить. Пока не перестанет.

И есть мои пирожные.

Он слабый в последнее время, очень слабый. Но, кажется, еще ничего. Иногда ему грустно и больно, но все равно ничего. В хосписе следят, чтобы большинство его дней были хорошими. И мне кажется, память у него уже… Не знаю. Он все еще в трезвом уме, все еще мой дед, но как будто потихоньку начинает терять время. Плохо помнит недавние события. Что, пожалуй, и к лучшему — не придется объяснять ему про универ и все с ним связанное.

И последнее, что он вспомнит обо мне, будет не то, как я его подвел.

Но уж про своего парня-то я ему точно расскажу. Такое он запомнит, знаю.

Я ему первому признался, что гей. То есть он не первый человек, который об этом узнал — мама, по-моему, всегда знала — но первый, которому мне было важно сказать. Меня случайно раскрыли в школе после всей этой петрушки с лучшим другом, и некоторые пацаны стали вести себя как говнюки, некоторые — нет, а некоторые говнились, но совсем по другим причинам, потому что — давайте уж честно — школа — это такой узаконенный генератор говнюков. Стэнфордский тюремный эксперимент.

Я как считаю: если тебя воротит, прям вот по чесноку воротит, что я западаю на парней, а не на девчонок, значит, друзьями нам все равно не быть. Иди на хер.

Но совсем другое дело, когда ты кого-то любишь, и их любовь — это лучшее, что у тебя есть.

И потом, дед же из совсем другого поколения. Ну, то есть годах в двадцатых детишек в принципе растили расистами, сексистами, гомофобами и все такое прочее. Сейчас, конечно, тоже растят, но общество хотя бы где-то внушает, что это плохо. И если кто-то ни с того ни с сего начнет вести себя со мной по-гомофобски, он, по крайней мере, смутится и потом выдаст целую речь — что на самом-то деле совсем не гомофоб потому-то и потому. Но вот моя прабабушка честно звала черных людей словом, которое белым сейчас вообще запрещено произносить. И она не считала себя расисткой. Просто реально думала, что черные так и называются. Нда. Неловко.

Хорошо, наверное, что она уже умерла. Шучу. В смысле, она и правда умерла, но я тогда еще пешком под стол ходил, поэтому это не стало каким-то страшным событием. Для меня, в смысле. Для нее-то, наверняка, стало. И для деда. Хотя они друг друга вроде и не слишком-то любили, так что кто знает? Взрослые отношения для меня — тайна за семью печатями. То есть, я не знаю, когда случается переход от любви и потрахушек к разговорам ни о чем и постоянному легкому раздражению друг на друга. И никто при этом ни разу не вспомнит, что ты с этим человеком, по правде говоря, до гробовой доски быть не обязан. Хотя у меня, конечно, выборка маловата. В семье Финчей мужчины не задерживаются. Это типа нашего семейного проклятия такого, и я пипец как надеюсь, что мне оно не передалось или что для геев не считается, поскольку теперь, когда у меня есть свой мужчина, я его хочу удержать, уж будьте уверены.

Короче, когда бабуля приказала долго жить, дед опять стал ходить на танцы.

Так раньше находили партнеров для секса, и он по этой части был ого-го, но потом случилась война, а после нее дед женился со всеми вытекающими, так что для него внезапное возвращение танцев стало таким невероятно желанным подарком. Как будто он вновь обрел что-то, утерянное много лет назад. Дед и меня стал учить. С большим терпением, потому что я товарищ неуклюжий. Он не сообщил прямым текстом, что это для секса (но я вам говорю — намек присутствовал). По его словам, так джентльмен завоевывает сердце леди. Жизненно важное умение.

Вот тут-то я ему и сказал. Точнее, спросил:

— А если джентльмен хочет завоевать сердце другого джентльмена, сработает?

Он помолчал.

А мое собственное сердце в это время заходилось — тудух-тудух-тудух. Под ритм «мать-мать-мать».

И тут дед ответил: «Обязательно».

Так что после этого я стал попрыгунчиком-балерунчиком. Все шаги-фигуры как Отче наш. Самый любимый танец у меня — квикстеп. Он такой классный, легкий и элегантный, словно вы с партнером оба летаете.

Вот было бы здорово станцевать с Лори. Что угодно, но лучше всего квикстеп.

Когда я заканчиваю уборку на кухне и мы закрываемся, я складываю пирожные в коробку и выдвигаюсь к Сент-Энтони. Пилить мне аж в глубину северного Лондона, но серьезно — это ж дед. Тут считать километры и пересадки — последнее дело. Я к нему езжу примерно через день. Вот еще один большой плюс хосписов — это вам не больница, где терпеть не могут, когда ты заявляешься с визитом и начинаешь мешаться под ногами, и в палату пускают только, там, на две минуты шестнадцать секунд, когда Меркурий во втором доме и тому подобное. А в хосписе тебе всегда рады. Там вечно собирается куча народу. И можно даже остаться на ночь, если хочешь, или если нужно, или если тебе страшно.

Это больше всего походит на настоящую семью в моем представлении.

Сидя в пустеющем и темнеющем вагоне метро, я вдруг понимаю, что если б тогда не облажался по полной, то, может, вообще не смог бы вот так кататься. Вот честно, у меня в голове полно тараканов из-за универа — и черной дыры, в которую сам же превратил свое будущее — но, может, я тем самым подарил себе последние дни с дедом.