На осколках разбитых надежд (СИ) - Струк Марина. Страница 17
Еще долго Лене будет сниться тот страшный день. Разрывы вокруг нее. Самолеты, реющие в летнем небе, уже затянутом дымом пожарища. Звук пулеметных очередей, которыми немцы добивали раненых. Крики боли и ужаса, доносящиеся вокруг нее со всех сторон. Плач детей, в котором она безуспешно пыталась определить знакомый голосок Люши, чтобы найти ее в этом аду, в который превратился ясный летний день. Вкус крови на губах. Свою растерянность и панику. Свой животный ужас, прихватывающий спазмами в груди. Свою вину и отчаяние…
Война для Лены началась не двадцать второго июня. Война для нее началась именно тогда, три дня спустя, на том поле ржи, окрасившемся в алый цвет крови всего за двадцать три минуты.
Двадцать три минуты, навсегда изменившие всю ее жизнь.
Глава 5
Минск,
май 1942 года
Май выдался на удивление холодным. Таким, что мерзли руки в прохладе сумерек, если не успеть их спрятать в карманах пальто, которое так и не довелось убрать до следующей зимы. Даже днем приходилось прятать голову под платком. А по ночам то и дело случались заморозки, побившие едва распустившиеся цветочки на деревьях. И приходилось растапливать печь, чтобы не замерзнуть под шерстяным одеялом.
Наверное, от этой прохлады у Лены постоянно мерзли пальцы даже в конторе, пока заполняла карточки после очередного поступления книг, которые привезли недавно из какой-то бывшей районной библиотеки и свалили огромной кучей в углу одной из комнат. Предстояло рассортировать эти сотни книг на те, что еще можно было использовать в дальнейшем в школах, на книги, которые представляли интерес отделения как «предмет изучения идеологии коммунизма», и на книги, которые безоговорочно подлежали уничтожению.
Книги разбирали принудительные помощники отделения — бывшие солдаты и командиры Красной Армии, а ныне истощенные военнопленные, которых пригоняли каждое утро под конвоем из лагеря. Немцы брезговали заниматься грязной работой — разгружать или загружать машины, заколачивать ящики с предметами на отправку в Германию, разбирать книги, нотные папки или картины. Для этого и была прикреплена к отделению группа военнопленных.
Лене было запрещено общаться с ними, кроме как исключительно по делу. Но все чаще и чаще она нарушала этот запрет, и к середине мая успела даже подружиться с одним из них, Сашей Комаровым, бывшим москвичом, студентом консерватории. Он единственный, кто относился к Лене с теплотой. Остальные держались настороженно, а один, самый крепкий из всех, в драной шинели, вообще ненавидел, как казалось Лене. «Немецкая подстилка» было самым мягким, что она слышала от него за спиной, когда проходила мимо.
— Не злись на него, — утешал Лену Саша, щуря подбитый глаз. Ему, худенькому и неуклюжему, частенько доставалось от немцев-шоферов за то, что был не так расторопен, как остальные. — Жизнь у него сейчас не сахар. Да и у кого она нынче сахар-то? Ты ведь тут тоже не от хорошей жизни, верно?
Лене всякий раз хотелось сказать в ответ на это, что она здесь как наблюдатель за националистской швалью, которая сейчас выслуживалась перед немцами. Этими некогда такими почитаемыми и уважаемыми людьми — профессорами, журналистами, писателями, поэтами, которые теперь открыто поносили прежнюю власть и нацепили на лацканы пиджаков значки националистической партии. Хотелось рассказать, что собирает информацию, что и где планируют забрать немцы, на какие архивы или ценности нацелят свой хищный взгляд, и куда планируют увезти потом.
Но разве она могла сказать об этом кому-то? Особенно сейчас, когда буквально еще несколько дней назад в Минске состоялась массовая казнь подпольщиков. Снова столбы превратились в виселицы, когда немцы показали страшные следы своей власти, демонстрируя без прикрас, какая участь ждет каждого, кто пойдет против них.
Нельзя никому доверять. Так ее учил Яков. Только себе можно верить и своему «голове». Иначе можно пропасть по нынешнему времени, когда по Минску до сих пор с декабря прошлого года проводились аресты и казни. Поэтому Лена молчала на этот счет, притворяясь даже перед Тосей, с которой изредка виделась, что она работает здесь исключительно по нужде.
— Держи, — Лена украдкой положила между стопками книг, которые сортировали пленные, сверток с хлебом и двумя вареными яйцами. Она понимала, что этого мало для восьмерых мужчин, но предложить больше не могла. Впрочем, Саша был рад и этому, судя по улыбке, которой он наградил Лену в ответ. Он был таким худым, что у нее сжималось сердце, когда она смотрела на его грязное лицо с большими глазами и забавно оттопыренными ушами. Почти ее ровесник — всего-то девятнадцать лет.
— Зачем им столько книг на белорусском языке? — спросил Саша, пряча между книгами сверток от пристального взгляда одного из немцев, работников отделения.
— Немцы отдадут их в школы, — ответила Лена, притворяясь, что не разговаривает с ним, а заносит в список количество книг в стопке белорусских авторов.
— Какой гуманизм! — едко произнес он, щуря глаза, когда поднял очередную книгу, чтобы после положить ее в стопку, где уже лежали толстые книги с сочинением Ленина.
— А еще они планируют устроить выставку национальной культуры, — добавила Лена. — Националисты выбили разрешение у комиссариата. Мол, это повысит самосознание белорусов. Поэтому и нужно сейчас отобрать побольше местных авторов.
Она заметила, как Саша снова прищурил глаза, поднеся книгу поближе к лицу. Нахмурилась, когда в голове мелькнула догадка.
— У тебя плохое зрение?
Комаров испуганно вскинулся в ответ. В глазах волной разлилось отчаяние. Если немцы узнают, что у него плохое зрение, его отправят на другие работы. А при его комплекции Саша вряд ли способен на тяжелый физический труд, что означало его полную бесполезность для немцев.
— Ты не скажешь Ротбауэру?
— Конечно, нет! — возмущенно произнесла Лена.
Слишком громко. На них тут же от ящика с карточками обернулись немцы. Но тут на пороге появился Ротбауэр, и Лена даже обрадовалась его приходу, ведь тем самым он отвлек служащих отделения от их разговора с Сашей.
— Разумеется, я не скажу ему, — произнесла она шепотом. — Ты плохо видишь? Может, нужно достать очки?
— А ты сможешь? — обернулся на нее от книг Саша с такой надеждой в глазах, что у Лены сжалось сердце. — Я до войны и не думал об этом. Ну, подумаешь, ближе к нотам склоняюсь на репетициях. На осмотре в военкомате обманул — по памяти таблицу прочел. Так на фронт хотел. А тут, в лагере, зрение просто катастрофически падает… от недоедания, наверное. Если они узнают, мне конец. Может, очки помогли бы…
— Я попробую, — проговорила Лена и отошла быстро от Комарова, расслышав за спиной резкий стук сапог Ротбауэра. Он подошел взглянуть на работу военнопленных, ткнул одного их них носком сапога, мол, побыстрее шевелись. Потом взял за локоть Лену, которая едва скрыла мимолетный приступ страха при этом движении, и отвел ее подальше от этих «добровольных помощников», как он их называл с иронией.
— У вас, у русских, есть глупая черта характера — сентиментальность, — проговорил Ротбауэр со странной интонацией в голосе. — Вы так привязываетесь к вещам, что готовы умереть, но не отдать картину, к примеру. А еще вы готовы голодать сами, но отдаете еду малознакомым вам людям. Это ли не глупо?
— Это называется доброта, — ответила Лена, осмелев вдруг настолько, что решилась возразить. Ротбауэр уставился на нее своим острым взглядом, от которого порой бежала дрожь вдоль позвоночника. Типичный взгляд офицера СС. Словно где-то в Германии их выпускали под копирку — равнодушных, отстраненных, убежденных в собственном превосходстве, способных без сожаления сеять смерть.
— Это глупо. Для них твой кусок хлеба — ненужное милосердие. Абсолютно лишнее в их положении, — если раньше у Лены были сомнения, зачем он завел этот странный разговор, то сейчас после этих слов, они развеялись как дым. — Сегодня пусть хлеб останется у них. Но с завтрашнего дня, за каждый полученный лишний кусок они будут биты кнутом. Ты поняла меня? У них свой рацион, и твой личный обед в него не входит.