На осколках разбитых надежд (СИ) - Струк Марина. Страница 24

Костя ошибался. Не мама и брат разрушили ее мечту. Это сделало вторжение немцев. И мама права, она все реже завязывала на ногах ленты пуантов и все реже повторяла отработанные до автоматизма движения, вызывая в голове знакомую музыку. И, быть может, даже глаза не горели уже. Перегорела. Как надежды на лучшее, которые умерли в ней после наступления нового года. Что ее ждет впереди? Уж точно не сцена…

Странно, но и Ротбауэр вдруг заговорил о том же, что и мама, когда ехали к дому рейхскомиссара. Он первым нарушил молчание и словно мимоходом заметил, что Лена больше не занимается так часто, как прежде.

— Если есть желание на то, я могу спросить о зале для занятий, — предложил он, глядя в окно на почти полностью разрушенный город. — Быть может, остались нетронутые помещения в бывшем театре…

Танцевать там, где сейчас немцы разместили лошадей, Лене казалось немыслимым. Для нее театр всегда был чем-то особенным, местом, полным волшебства. И немцы разрушили это ощущение полностью, разместив в стенах, где пели классические арии и создали прогремевший на весь Союз авангардный балет, конюшни и склады.

— Не уверена, что хочу этого, — уклончиво произнесла Лена, надеясь, что Ротбауэр оставит эту тему.

— Но ведь когда-то ты мечтала танцевать…

— Когда-то. Тогда еще было возможно при наличии таланта и упорства достичь своей мечты, — вдруг неожиданно резко для самой себя произнесла Лена. — Разве есть сейчас шанс у русской танцевать на немецкой сцене?

Ротбауэр повернулся от окна и пристально посмотрел на нее. Лене пришлось собрать все силы, чтобы не отвести глаз от его цепкого взора, каким-то шестым чувством понимая, что делать этого лучше не надо.

— Есть, — вкрадчиво ответил он после секундной паузы. — У русской с немецкими корнями определенно есть.

Хорошо, что в салоне автомобиля царил полумрак. Иначе он бы непременно заметил, как дернулся уголок рта Лены, и как дрогнули руки на какое-то мгновение, пока она не сумела совладать с эмоциями.

Ее немецкие корни даже самой Лене казались такими далекими, что она едва ли вспомнила о них сама. Да и не хотела думать о том, что ее бабушка по материнской линии родилась в семье немецкого сапожника, эмигрировавшего в прошлом веке в царскую Россию. Особенно сейчас, во время оккупации. Кто-то гордился даже самым отдаленным родством с немцами, как можно было наблюдать в эти дни. Лена же стыдилась этого и тщательно скрывала этот факт уже несколько лет, еще с того момента, как в газетах стали появляться первые заметки о том, что происходило в Европе.

Но откуда стало известно Ротбауэру об этом? И спустя какие-то секунды поняла — семейные фотоальбомы, которые тот разглядывал с Татьяной Георгиевной за праздничным недавним ужином.

— Даже в Берлине перед фюрером? — зачем-то не унималась Лена, поражаясь собственной смелости.

Ротбауэр ничего не успел сказать в ответ на это — автомобиль остановился перед крыльцом дома, и солдат караула поспешил распахнуть дверь.

На приеме Лене не понравилось. Она всегда чувствовала себя неуютно, когда ей приходилось бывать среди такого количества нацистских офицеров и их спутниц-немок. А в тот вечер это ощущение усилилось стократно. Она видела, что она другая. Непохожая на остальных женщин. Ее платье, пусть и ярко-синего цвета, с богато украшенным жемчугом воротом, было скромным в сравнении с вечерними нарядами из шелка и бархата остальных гостий. Ее длинные волосы были убраны совершенно иначе — в скромный узел у основания шеи, в то время как другие женщины носили модные локоны или искусные вечерние укладки.

Лене казалось, что и в других деталях она явно отличалась от других. Как выделялись чем-то и жены приглашенных на вечер рейхскомиссара членов ОБН. Лена сразу заметила их в зале и сначала даже порадовалась их присутствию на вечере. Пусть они были предателями своей страны, но, по крайней мере, они были с Леной одной славянской крови.

Но не души. Дух у них был иной, чуждый Лене, как она все больше убеждалась. Она слушала о том, как они рассуждают об упоре работы с населением, о том, что нужно усиливать национальное осознание. И удивлялась. Ей казалось все это своего рода притворством и игрой — говорить о гордости нации и позволять, чтобы твою страну так уничтожали и грабили, увозя в Германию национальные достояния и художественные ценности. Разве это любовь к стране?

Лена смотрела на эти лица и чувствовала, как в ней волной поднимается отвращение к этим людям, так открыто ищущих расположение немцев, заискивая перед ними и стараясь угодить во всем. Ей пришло в голову, что они чем-то похожи на ее мать, живущую в собственном иллюзорном мире. Эти люди точно также полагали, что они делают все это только во благо, существуя в своем Минске, где жители свободны и абсолютно счастливы в услужении немцам. И, наверное, в этом мирке действительно партизаны, то и дело нападающие на немецкие отряды в селах или патрули в городе, представляются им преступниками и разбойниками.

— Если бы нам позволили иметь собственные вооруженные отряды, мы бы в два счета разделались с этими бандитами! — горячился Франтишек Кушель, то и дело дергая в волнении полу мундира. — Поверьте, настоящие патриоты только будут рады помочь вам окончательно решить вопрос с этими остатками жидокоммунистического прошлого. Многие белорусские парни готовы встать на охрану порядка ради спокойствия родной страны.

«Настоящие патриоты» не знали толком немецкого языка, а немцы в их небольшом кружке не знали русского, на котором говорили коллаборационисты. Поэтому именно Лене пришлось взяться за перевод. Хотя ей стоило больших трудов не только подбирать слова для замены незнакомых, но и сохранять на лице отстраненность. Но не сумела все же. Не выдержала, когда заговорили об одной из последних статей в газетенке, издаваемой националистами под контролем отделения Ротбауэра.

— Мы все вместе делаем важное дело — доносим до местного населения истину, — склонил голову довольный похвалой гауптштурмфюрера редактор, Вацлав Козловский, которого так ненавидел Яков из-за авторских статей, клеймящих евреев и коммунистов. — Мы понимаем, как важно показать населению, что они теперь свободны от тоталитарного гнета жидобольшевиков, и могут говорить открыто обо всем. И что самое главное — говорить на своем родном языке. Ведь почему так мало людей говорят по-белорусски? Только потому что большевики-евреи запрещали любое проявление национального самосознания и преследовали за это. Я по-прежнему уверен, что всякий кто, по-прежнему говорит на русском языке, не белорус. Более того, я убежден, что это еврей, который почему-то находится вне стен гетто… Простите, вы не переводите господам офицерам. Я слишком быстро говорю?

— О нет, — улыбнулась Лена. — Ваш русский превосходен…

Козловский не сразу понял, о чем она говорит. А когда понял подтекст ее злой иронии, прищурил глаза и взглянул на нее так, что невольно мороз пошел по коже.

— Моя милая, ваше дело переводить господину гауптштурмфюреру. Вам несказанно повезло, что знание немецкого языка дает вам право думать, что вы нужны в новом мире. Будь моя воля, в Минске не осталось бы ни одного москаля-оккупанта…

— О чем речь? — вмешался Ротбауэр, чутко уловив изменившееся настроение беседы. И посмотрел при этом не на Лену в ожидании перевода, а на одного из немецких офицеров, который не совсем верно, но все-таки сумел передать суть разговора.

— Не будьте столь поспешны в суждениях, господин Козловский, мой вам совет, — произнес после короткой паузы Ротбауэр таким тоном, что у того дернулся невольно уголок рта прежде, чем Лена перевела по знаку гауптштурмфюрера. — Я уже неоднократно вам говорил, что, выпуская газету исключительно на белорусском языке, вы теряете читателей. А нам очень важен каждый из них.

— Но мы же начали печать и на русском…

— Но сколько вы этому сопротивлялись.

Козловскому ничего не оставалось, как склонить голову в знак согласия. Лена увидела в его жесте еще и знак покорности. Как бы ни притворялись друг перед другом эти «свободные» националисты, как бы ни твердили о своей свободе и новой жизни, все же они были марионетками в руках оккупантов.