Тюрьма - Светов Феликс. Страница 45

— Был на экспертизе — и обратно. Боольшой преступник… При Гарике его не трогали, теперь всякое может быть.

— А что он делает с тряпками?

— Спроси, он тебе объяснит. Костюм будет шить. Мне, говорит, мамка нашла невесту, костюм к свадьбе…

Когда они ушли, Иван, все это время лежавший к нам спиной, повернулся и поглядел на меня:

— Много болтаешь, Серый, а зачем — не понять.

— Мне все равно, я намолчался.

— Это мне все равно. Гарику надо было десять, боялся двенадцати, а мне меньше двенадцати не дадут. А какая разница — двенадцать или пятнадцать лет? У тебя какой срок по статье?

— Три года.

— А говоринь, все равно. Я двенадцать отсижу — выйду, если буду живой, а тебе станут набавлять. Никогда не уйдешь.

— Можно посмотреть, что вы рисуете?

Он поднимает голову. Глаза у него темные, как угли в красных белках… Отворачивается и продолжает что-то чертить, потом левая рука протягивает мне пачку листков. На меня он не смотрит.

Листки из ученической тетради в линейку. Синяя шариковая ручка… Портреты, портреты… что-то знакомое, сразу не понять… Да это наша камера! Не камера, ее обитатели… Наумыч… Гарик… Комиссар… Костя… Гурам… Но — сюжеты!.. Доре !!!

— Какой же это…. круг? — спрашиваю.

Он опять поднимает голову, в глазах — радость:

— Похоже?

— Пожалуй… Только, как бы вам сказать… Откуда вам может быть известно, что им уготовлено? Кому принадлежит Суд?.. А вы их уже осудили.

Черные угли вспыхивают, сверкают.

— Если там нет справедливости, ее вообще не существует. А она есть, есть!

— Чья справедливость?

— Зло должно быть наказано, если не здесь — там! Если ты соглашаешься со злом, не сопротивляешься, принимаешь зло — ты осужден, и тебя туда, туда, туда!..

— Вы говорите, как прокурор, откуда у вас право судить и вершить правосудие? Да еще не здесь — в вечности?

Он отворачивается от меня и обводит глазами камеру: конечно, это чистый ад, а если ты к тому же художник — Верещагин! — жаждешь справедливости и не можешь принимать зла, не хочешь с ним соглашаться… Тогда тебе остается выбрать для них круг…

— Они несчастные люди,— говорю я,— им хуже, чем вам. Для них все кончается этой камерой.

— А для меня?

— Вы предупреждены, знаете, что вам предстоит вечность — вечность в такой камере или вечность с Богом.

— Вам известно, что сегодня Страстная Пятница?

— Известно. Меня привели накануне Лазаревой субботы.

— Правнльно. Именно в ту субботу вы и пили чай, сваренный руками Иуды.

— Ты сказал… Вам известно то, что неизвестно мне.

— Потому что вы боитесь себе об этом сказать. И они боятся. Они знают о вечности не меньше вашего. Душа знает. Они забивают ее в себе, как забьют вас, если вы не захотите жить их жизнью. Вы и это знаете. Зло — свободный выбор, ничто не может заставить меня принять зло, если я того не захочу.

— В вас говорит ненависть, а потому вы не правы, вами движет обида — и тут вам ничего не понять.

— А вами движет здравый смысл, проще говоря, хитрость. Меня толкает сердце, я не принимаю никаких решений — я вижу скота и не могу изобразить его человеком, а скоту уготован ад. Я изображаю то, что вижу, не хочу солгать, а вы…

— Наверно, вы правы, — говорю я, и первый раз в жизни понимаю, какая это радость смирить собственное сердце.

Еще мгновенье он смотрит на меня, глаза блестят, мне кажется, я вижу в них слезы. Он протягивает правую руку:

— Захар Александрович Холюченко. Спасибо и… простите меня…

Наумыч остался на своей шконке, лежит рядом с Гурамом, место Гарика занял Костя Ткачев. Этого я понять не могу: в хате старший — Наумыч, никто об этом никому не говорил, а все знают. «Наумыч,— спрашивает шнырь,— как с уборкой?» — «А в чем дело, — Наумыч лежит на спине, руки закинуты за голову, дымит сигаретой,— или у Машки менструация?» — «Значит, как было?» — уточняет шнырь. «До первого штрафника…» — роняет Наумыч.

Еще через день я увидел, как Толик забрал у Наумыча ворох белья и потащил к сортиру, шнырь опустил белье в ведро с горячей водой. Обычно горячую воду делят на несколько человек, в тот день шнырь к ведру никого не подпускал… «Мыло у вас есть?!» — крикнул Наумыч через всю камеру. «Пока есть, если что, скажем…»

И не стесняется, удивился я, пахана играет… Вечером шнырь варил чай, пили на шконке у Кости: кроме Наумыча — Костя, Сева, Гурам и Толик…

Еще через час я столкнулся с Наумычем у решки. Вечер был душный, за окнами погромыхивало — неужто гроза в апреле? Под окном хоть какой-то воздух, кодышать перед сном…

— Не ответил врач? — спрашивает Наумыч.

— У вас, наверно, и врача нет, подохнешь, не узнают.

— Смотри, Серый, чтоб не раньше времени.

— Есть к тому причины?

— Много болтаешь, потому и оказался на общаке… Но учти — это не конец.

— А что еще бывает?

— Мое дело предупредить, ты мужик грамотный, а нянек здесь нет. И шестерить тебе никто не будет. Учти, я не Гарик, он год крутился, а мне начинать с нуля… Зачем балаболишь с Верещагиным?

— С художником?.. Да он здесь лучше всех!

— Мы с тобой люди интеллигентные, — говорит Наумыч,— потому я с тобой разговоры разговариваю, а так бы… Не сечешь ситуацию в хате? Я тебя натаскивать не буду.

— Тебя вызывал кум? — спрашиваю.

— Нет еще. Но мне с ним будет трудней, чем Гарику. Сказать тебе честно, я думаю, кум от тебя отстанет — зачем ты им нужен? Они свое сделали, тоже не хотят шестерить… Если не подашь повода. Гляди, Вадим, я за тебя голову не подставлю.

— Мне не надо, спасибо, если не будешь темнить…

— Учти, Серый, если тебя другой сдаст, мне в минус: тебя на меня повесят. А мне зачем?

— Круговая порука?

— Нет, у меня другая жизнь. И была другая, и будет другая. Ты себе крест повесил — зачем, почему? Меня не колышет чего ты за это имел, а поверить я тебе не могу. У тебя крест, а у меня был партбилет в кармане.

— Неужто коммуняка?

— А как ты думал, если я пять лет замдиректора фабрики? Видишь, как я с тобой. Я тебе сказал, что Гарику неизвестно.

— Сомневаюсь, Гарик быстро считает.

— Не знаю, сосчитал или нет, разговора не было. Я тебе к тому, что ссориться с ними у меня нет расчета. Я их лучше знаю, от них не будет пощады.

— Спасибо, Наумыч, мы с тобой оба зэки и главное в нашем деле откровенность.

— Много хочешь, Серый, я и так слишком сказал…

Ночью Наумыч разбудил меня:

— Гарик подогнал коня, — и сунул в руку туго свернутую бумажку.— Пиши ответ, он под нами, на осужденке…

Камера гудела, как всегда. Я осмотрелся: на решке сидел Толик, у волчка шнырь…

Я развернул записку:

«Дорогой Вадим! Меня, как положено, обманули, вломили двенадцать лет. Ты прав, игра беспроигрышная, не для нас. Как тебе живется? Не забывай, что мне обещал. Будем живы, может по видаемся. Гарик».

«Дорогой Гарик! — написал я.— Жизнь продолжается, нас не научишь добром и радостью, мы становимся хуже, для того и существуют страдания У тебя все впереди, я в это верю. Спасибо за все. Держись. Врачу я написал…»

Я видел, как Толик на окне свернул мою записку, обвязал ниткой и она исчезла в темноте за решкой.

Я заснул.

9

Я просыпаюсь от переполнившего меня ощущенья счастья и радости. Мне ничего не снилось, или я забыл, не запомнил: что-то толкнуло меня, кто-то улыбнулся мне, прошептал в ухо, я не расслышал, не успел разобрать… кто-то позвал меня и я уловил дрогнувшую, прошелестевшую нежность… Камера просыпается, ворочается, вскрикивает, вот-вот загрохочет, забурлит, уже прыгают сверху, поднимаются внизу…

Мне на самом деле хорошо или я хочу, чтоб мне было хорошо?.. Не знаю, но я открываю глаза и говорю себе сам: «Христос воскресе!» И что-то отвечает во мне, или я отвечаю в себе: «Воистину воскресе!» Это самое важное, единственно, что важно, остальное подробности, сюжет, детали: смрадная камера, в которой мне пока везет, другая камера, в которой будет хуже, третья, в которой станет совсем невмоготу, четвертая, в которой я… крякну, меня вытащат и бросят голым мертвым телом на ихнюю свалку… Или напротив: что то произойдет, наши войдут в город — кто там на белой лошади?! железные двери в мерзких болтах распахнутся… Подробности, детали, сюжет.. А Он воскрес… Не все ли равно: то, другое, третье или четвертое — если Он воскрес!..