Лахезис - Дубов Юлий Анатольевич. Страница 54

Квазимодо. Пикник на пляже

Сгинувший неведомо куда после первого и единственного визита адвокат оказался прав — была объявлена общая амнистия, и меня выпустили. Про Фролыча я так ни слова и не сказал.

Фролыч встретил меня на выходе из Лефортовского изолятора. Видно было, что ему передо мной здорово неловко — он как-то непривычно лебезил, сразу полез обниматься, я отстраняться от его объятий не стал, хотя и дал понять, что мне это не шибко приятно; еще он все время заглядывал мне в глаза и постоянно растягивал губы в деланой улыбке.

Непросто подводить лучшего друга под тюрьму, а самому отсиживаться на средиземноморском курорте, очень непросто.

Посмотрел я, как он дергается, и мне его стало жалко. Конечно, он со мной поступил довольно подло, но только вот теперь мои беды закончились, а ему с этой памятью о собственном предательстве всю оставшуюся жизнь мучиться. И когда мы заходили в сандуновскую парилку, куда он меня сразу же повез, я решил, что забуду про всю эту историю тут же и навсегда и пусть все будет как раньше, если получится. Даже не буду спрашивать, почему перевозка автоматов из Белого дома в гостиницу «Мир» была так важна, что за это надо было платить моей свободой.

Из Сандунов он повез меня к себе, потому что Людка организовала праздничный ужин и очень хочет меня видеть.

Я провел у них весь вечер и остался до утра, потому что ко мне домой Людка отправила двух уборщиц приводить квартиру в порядок после обыска, и они не успели закончить работу. Так мы и просидели всю ночь втроем — я молчал, Фролыч улыбался своей приклеенной улыбкой, а Людка почти все время, без передышки, говорила. Она как будто боялась, что стоит ей замолчать, как мы с Фролычем начнем ссориться или даже подеремся.

Но мы ничего такого не сделали. Хотя на меня пару раз накатывало, несмотря на принятое решение все забыть. Дело в том, что Людка через какое-то время исчерпала все заготовленные к моему приходу монологи и приоткрыла кое-что из происходившего в течение последних шести месяцев.

Оказалось, что телка, с которой Фролыч улетел во Францию, к нему самому никакого отношения не имела (это он ей наплел, а она либо поверила, дура, либо сделала вид, что поверила). Она якобы была племянницей Николая Федоровича, который в Ниццу попал через Киев, а сопровождение девушки доверил Фролычу. Людка тоже с ними все это время была — через три дня после моего ареста ей дали понять, что могут заявиться с обыском, начнут таскать на допросы и вполне вероятно ограничение свободы передвижения. Она не стала дожидаться, рванула на машине в Минск, оттуда в Вену, и через Париж в Ниццу.

Они там зафрахтовали яхту и три недели плавали по Средиземному морю, были на Сицилии и Корсике, потом перебрались к греческим берегам, ну и так далее. От души отдохнули, пока я с ума сходил в Лефортове.

У них все варианты срочного выезда были проработаны, билеты забронированы, машины стояли наготове, на пограничном контроле полностью схвачена ситуация. Только вот про одну-единственную мелочь — про меня — они подумать забыли. Про «племянницу» Николая Федоровича не забыли, про сопровождение для беспомощной потаскушки, чтобы она в аэропортах не заплутала, не забыли, мой лучший друг Фролыч ее лично сопровождал. А со мной обошлись как с прилипшей к подметке жвачке— соскребли, отвернулись и пошли по своим делам.

Дальше — больше.

Я смотрел на загорелую Людку и все отчетливее понимал, что эти четыре с лишним месяца, проведенные ими на яхтах и курортах, а мной — в камере следственного изолятора, не просто что-то необратимо изменили в наших отношениях, они изменили и нас самих. Мой лучший и единственный друг, всегда такой немногословный и надежный, превратился в какое-то странное существо, льстиво-суетливое и высокомерное одновременно. Ведь человек никогда не говорит с большим начальником таким же тоном, как с секретаршей, это две разные манеры говорить, а Фролыч, когда он со мной заговаривал, то вел себя так, будто от меня зависит вся его если и не жизнь, то уж точно карьера, а то вдруг у него прорывались такие нотки, будто я у него не просто в лакеях, но еще и ушибленный на всю голову.

И Людка, которую ни одна из моих знакомых девушек не могла не то чтобы заслонить, но и встать с ней вровень, Людка, которая в день моего ареста кричала мне по телефону про протекшую стиральную машину, она тоже изменилась. Она как будто подняла себя на пьедестал, с которого не только стиральную машину, но и людей не очень-то и разглядишь, стала барыней, причем не только для суетящейся у стола прислуги, но и для меня. Я вдруг ощутил, что ее манера обращаться с этой самой прислугой, хоть и отличается от вновь приобретенной манеры говорить со мной, но лишь по форме: если прислуге она отдавала распоряжения, то со мной она вела себя… нет, не скажу, чтобы высокомерно, но покровительственно. Такого не было никогда.

Мне вдруг отчаянно захотелось схватить блюдо с фруктами и со всего размаху шарахнуть его об пол.

По-видимому, Фролыч что-то такое почувствовал, потому что встал и позвал меня в кабинет — выкурить по сигаре.

— М-да, — сказал он, разливая коньяк по пузатым тонкостенным фужерам, — такие вот дела… Как там Миронов себя вел, нормально? Он же у тебя следователем был?

— Он себя нормально вел, — я все же решил вставить Фролычу шпильку, — как обычно. Хотел, чтобы я тебя сдал. Очень настаивал. Даже фотографию с этой блядью показал, как вы с ней в Шереметьеве время проводите, перед рейсом.

Фролыч так искренне удивился, что даже вдруг стал как раньше.

— Ты с ума сошел! На кой черт ему нужно было, чтобы ты меня сдавал! Он и так все знал. Я тебе больше скажу, — Фролыч нагнулся и заговорил шепотом, — это же он меня вывозил. Мало того что он меня через границу провел мимо паспортного контроля, так он еще притормозил флажок. На всякий случай. Моя фамилия в списке появилась, когда самолет уже в воздухе был.

— А зачем же он меня прессовал?

— Ты не понимаешь, — отмахнулся Фролыч, возвращаясь к покровительственно-пренебрежительному тону. — Ему надо было выяснить, как ты себя намерен вести. Типа — сломаешься ты или нет. От этого зависело, с кем и о чем ему придется договариваться. Можешь считать, что он тебя на вшивость проверял.

— А откуда у него твоя фотография в аэропорту?

— Так я же сказал уже! Он от меня там ни на шаг не отходил. Сам и сфотографировал.

— Зачем?

— Для отчетности, ты что, не понимаешь? Он еще и у трапа меня снимал. У них на слово верить не принято.

— Не понимаю я всего этого, ты уж извини. Придется тебе потратить время и объяснить, что случилось. Что все это было?

— Я тебе все объясню. Но не сейчас.

— Нет уж. Либо ты сейчас же все рассказываешь, либо не рассказываешь никогда.

— Это почему?

— Да так. Лишишься слушателя. Некому будет рассказывать. Разве только в мемуарах.

Фролыч испытующе посмотрел на меня и понял, что я не шучу.

— Грозишь порвать отношения?

— Нет. Не грожу, а просто предупреждаю. Я ничего рвать не собираюсь, я их просто восстанавливать не буду.

Фролыч покраснел и яростно швырнул недокуренную сигару в камин.

— Что ты хочешь, чтобы я сделал? На колени встал? Руки тебе начал целовать?

— Нет. Этого не нужно. Просто потому, что это ничего не изменит. Я хочу знать, за что я четыре месяца отсидел в камере, пока ты грел пузо на курортах. Я хочу знать, почему при таком любовном отношении меня нельзя было вынуть из кутузки. Я хочу знать, наконец, как вообще такое могло случиться, что меня арестовали, а ты слинял из страны. Ты мне все это расскажешь, и я пойду думать, стараться постигнуть сложные интриги свои скудным умишком.

— Давай выпьем, — предложил Фролыч. — Выпьем, и я тебе кое-что объясню. За что будем пить? Хочешь — за дружбу?

— Ну тогда уж не чокаясь.

— Как скажешь. А знаешь, когда у нас все вот так же почти сломалось? Не знаешь? Я тебе напомню. Совхоз «Чешковский», второй наш стройотряд. Пятница, шестнадцатое июля. Восемь тридцать вечера. Ничего не припоминаешь?