Начнем с Высоцкого, или Путешествие в СССР… - Молчанов Андрей Алексеевич. Страница 54

Но тогда, подходя к дубовым дверям ЦК, о будущем я не ведал, как и нельзя ведать о несуществующем, несмотря на лукавство всякого рода прорицателей; и, в кондовой реальности еще советского бытия, прошел в бюро пропусков, набрав номер внутреннего телефона.

Ко мне спустился безликий молодой человек, сподобившийся на угрюмый кивок подбородком, означавший приветствие, провел меня мимо цербера-прапора с васильковым гэбэшным околышем на фуражке, и — далее, в лабиринты высшего партийного ведомства.

Изумлению моему не было предела, когда я оказался у лакированной высоченной двери приемной, с пришпиленной сбоку черной стеклянной таблицей, где золотом сияло внушительное для меня предостережение: «Секретарь ЦК КПСС Зимянин М.В.» Многих функционеров, подумалось мимолетом, выносили из этой двери в глубоком и искреннем обмороке…

Я поневоле ощутил себя Одиссеем, входящим в пещеру Циклопа.

Циклоп же оказался хлипким пожилым человеком с одутловатым рабоче-крестьянским лицом, набрякшими веками над татарским разрезом узких внимательных глаз и густой, с заметной проседью, прической.

— Ну-с, проходите, господин сочинитель историй, — изрек секретарь ЦК достаточно благосклонно. — Извините, что оторвал от творческого процесса или от семейных дел… Но вот решил лично познакомиться с представителем нашей новой литературной, так сказать, поросли…

— Большая честь, — промолвил я, глядя на кабинетную икону над его головой. На сей раз пространство рамы занимала физиономия доходяги Черненко.

Откуда пошла у нас эта плебейская манера вывешивать в служебных кабинетах, портреты вождей, как символ рабской им преданности? Как по собственной инициативе, так и подчиняясь распоряжениям. Один из приятелей, человек служивый, рассказывал, что водрузить портрет шефа государства в кабинете ему приказали, какой-то капитан из тыловых принес свежеотпечатанную копию известной всей стране фотографии, а также застекленную раму с физиономией предыдущего владыки, извлеченную из запасников неведомого хранилища. Рама была старой, основательной, с задней фанерной подкладкой, прикрепленной к ней заржавленными шурупами. Втиснуть новый лист поверх старого, поддев фанеру, он не сумел, тот заедал в узкой щели. Пришлось откручивать шурупы. И не было конца его удивлению, когда из-за отделенной от рамы нашлепки вместе с засохшими тараканами на столе рассыпалась целая пачка изображений всех прошлых вождей, начиная с незабвенного Иосифа Сталина, не замедлившего упереться в него надменным и горделивым взором.

Он уместил всех вождей согласно их исторической череде, закрутил шурупы и повесил раму на гвоздь, подмигнув нынешнему главе государства, плотно припертому к стеклышку всей массой своих предшественников и отмечая на его лике мистически возникшую тень отчетливого недовольства.

— Так что же вас подвигает на очернительство нашей советской действительности, господин писатель? — продолжил старый капээсэсовец, и в голосе его зазвучали отнюдь не дружелюбные ноты.

— Михаил Васильевич! — произнес я с чувством. — Я и в мыслях не держал какой-либо антисоветчины! Вы же сами понимаете, что в любом обществе существуют отрицательные персонажи! И если писатель указывает на тенденции, противоречащие нашему социалистическому строю, а тем более, тенденции развивающиеся, этот писатель — не враг, а помощник партии! Вся проблема в том, что эти тенденции я показал и выразил слишком убедительно…

— И с симпатией к этим тенденциям! — повысил он голос.

— Ни в коем случае, — возразил я. — Да, я не вдавался в откровенную критику этих явлений, но ведь проза — это не нравоучительная публицистика, читатель должен делать выводы сам!

— Из вашей прозы читатель такие выводы сделает, что всем нашим органам тут же работы прибавится! А вы тут мне свой радужный образ борца со всякой швалью вырисовываете! Может, вас еще за ваши вирши и в задницу целовать?!.

— Это место предназначено для решения других задач, — сподобился я на достойный ответ.

Он помолчал, ответ оценивая. Спросил спокойным тоном:

— Если возвращаться к выводам, то какие именно выводы из всего происходящего сделали для себя вы?

— Во-первых, я очень благодарен вам за эту беседу, — сказал я. — Запомню ее на всю жизнь. Во-вторых, я осознал, что такое писательская ответственность и взвешенность каждого слова… Но я прошу вас поверить и в свою искренность…

Усталым жестом он указал мне, наконец, на стул — мол, присаживайся.

— И какие дальнейшие творческие планы? — спросил уже нейтральным тоном.

— Есть интересная идея, — сказал я, памятуя о давешнем разговоре с Хруцким. — Написать повесть о наших сегодняшних эмигрантах, перебежчиках, так сказать… О тщете их заграничного бытия…

— Интересно, — сказал секретарь. — Даже очень… Это у вас наверняка получится, не сомневаюсь. Негодяи ваяются у вас убедительными… Ваше направление. И… в чем препятствия?

— В одобрении самой темы, — сказал я. — С вашей стороны, к примеру…

— Ну, — кивнул он. — Тема, положим, одобрена.

— И еще проблема: недостаток материала, — продолжил я. — По слухам и всякого рода рассказам со стороны, достоверного произведения не создать. Вот — Алексей Толстой. Он знал, о чем пишет. Он эту эмиграцию изнутри рассмотрел…

Зимянин вонзил в меня холодный, как сосулька, взгляд. Произнес:

— На что намекаете? Чтобы мы вас в командировку отправили? В Париж, в эту Мекку диссидентскую? Или в Нью-Йорк?

— Нормальная идея, — согласился я.

Он усмехнулся, качнув головой.

— Есть идея еще лучше, — произнес, раздумывая. — Мы пошлем вас за границу. За счет Союза писателей, не беспокойтесь о материальном аспекте. Мы пошлем вас в Афганистан. И будем с нетерпением ждать вашей новой повести о наших воинах, выполняющих там свой интернациональный долг. Уже сегодня я дам команду, а на следующей неделе…

Да, этот козел определенно не был бараном… Да и вообще козлы и бараны — это совершенно разные люди! Но тут я перебил партийного иезуита, твердо заявив:

— Тема войны — не мое. К тому же, для этого у вас есть Проханов и другие изощренные специалисты. Мне за ними не угнаться.

Попутно мне вспомнился мой родственник, кадровый военный, который, стоя навытяжку перед комиссией училища, распределявшей в войска, на вопрос: где бы хотели служить? — ответил так:

— В любой точке Советского Союза! — И после паузы добавил: — Где есть метро…

— Вашу позицию я понял, — сказал Зимянин угрюмо. — Мы правильно наказали вас. Теперь на вашем примере должны учиться и все остальные олухи. Вы свободны.

«Так уж и свободен, — мелькнуло у меня. — Как зэк после профилактической беседы с «кумом», то бишь опером в исправительной колонии. И вся обозначенная ему свобода — дорога из административного барака зоны в барак жилой».

В повисшей паузе отчужденного молчания партийного цербера, я вышел из кабинета. Интонация его молчания была угрожающей.

Кстати, свою повесть об очередной волне эмиграции из Союза «Брайтон-бич-Авеню», изданную в девяностых годах миллионными тиражами, я считаю одной из самых моих больших удач. И, будь она, пусть порезанная цензурой, опубликована во времена коммунистической власти, могла бы быть властью вполне себе признана и удостоена самой благожелательной критики. Но правили нами, увы, людишки с сознанием заскорузлым и недальновидным, и хитроумия их партийных решений никакая мудрость и стратегия не отличала. Да и что, собственно, стоила вся эта шумная история с моей повестью? Какой чепухой был озабочен всемогущий ЦК партии? Правдивым рассказом о жизни трех молодых людей, не несущим в себе ни малейшей угрозы существующему строю? Или идеологам уже нечем было заниматься, кроме как изыскивать намеки на крамолу? Но крамола была уже в каждой голове, ибо насмешкой казались лживые красочные лозунги над облезшими фасадами домов и предприятий, магазинов с пустыми полками и заброшенными деревнями с порушенными церквями.

На следующий день Сиренко попросил меня заехать в редакцию. Выглядел он безмятежно-усталым, но во взгляде светилась бодрость; на мой вопрос о его состоянии ответил так же оптимистично: