Страсти революции. Эмоциональная стихия 1917 года - Булдаков Владимир. Страница 2

Не следует думать, что никто не понимал опасностей происходящего. Предчувствий было более чем достаточно. Но из них обычно вырастают не теории, а утопии. Последние имеют обыкновение разгораться под влиянием общественного нетерпения, а затем угасать в условиях остывания социальной среды.

К сожалению, к настоящему времени эмоции чаще классифицируют по внешним признакам, нежели анализируют их природу и динамику. Нынешние сочинения о революции невообразимо скучны. Это неудивительно: застой мысли усиливает естественное отчуждение от прошлого. Современные авторы по-прежнему предпочитают ориентироваться на видимое и интеллектуально доступное – то, что уловимо современными глазами.

Даже люди, именующие себя историками, безвольно прячутся от смыслов истории за частоколом цифр, некогда возведенным нерассуждающей бюрократией, за «бездушными» социологическими обобщениями или пестрыми картинками ушедшего быта. Так возникают условия для оптимистичных (психологически вполне понятных) заблуждений относительно того, что революции могло и не быть, не вмешайся в ход событий вездесущие – как свои, так и чужеземные – заговорщики. Подобные иллюзии поддерживались сверху – возможно, из опасений очередного пробуждения опасных для любой власти избыточных страстей.

Историю мы «потребляем», выкрасив ее в цвета нашего сегодняшнего бытия и нынешних эмоционально-этических предпочтений. По меркам современности идеи революции кажутся нам нелепыми, ценности – ложными, страсти – поддельными. Отсюда бегство от ее «больших» смыслов. Единственный способ преодолеть этот недостаток – вчувствоваться в прошлое, проникнуться страстями людей того времени. Это не столь сложно, если попытаться охватить основную массу личных свидетельств очевидцев, не разделяя их на «наших» и «чужих».

В советское время ход революции представлялся так: тяготы военного времени вызвали пролетарский протест, последовала волна забастовок, затем люди вышли на улицы, однако войска отказались в них стрелять. Ситуацией воспользовалась либеральная буржуазия, которая и пришла к власти. Конечно, эта схема обогащалась. По мере отдаления и отчуждения событий прошлого у Февральской революции находили все новых творцов и виновников. Все это не случайно.

Разложение сложноорганизованной системы всегда вызывает поток простейших объяснений. Они востребованы познавательными слабостями человека – особенно применительно к реалиям бунтов, мятежей и революций. В постсоветское время былое недомыслие обогатилось поисками либеральных организаторов «управляемого хаоса». Политологи, как всегда, выхолащивают прошлое для сокрытия своей интеллектуальной несостоятельности.

Вглядываться в безумства революционного насилия – малопривлекательное занятие. Хочется забыть, что всякий переворот «снова воскрешает самые дикие энергии – давно погребенные ужасы и необузданности отдаленных эпох; что, следовательно, хотя переворот и может быть источником силы в ослабевшем человечестве, но никогда не бывает гармонизатором, строителем, художником, завершителем человеческой природы». Эти слова были произнесены особо почитаемым в предреволюционной России Фридрихом Ницше задолго до февраля 1917 года.

В годы Первой мировой войны многие говорили, что мир сошел с ума. Поэтому объяснять, что российское культурное пространство отличалось повышенной эмоциональностью, – задача рискованная. Между тем всякая традиционная культура перенасыщена эмоциями (даже в тех случаях, когда обычай предписывает скрывать их). К тому же российское самодержавие, отягощенное крепостническим наследием, искусственно – через церковь и образовательную политику – поддерживало недоразвитость сознания своих подданных. Отсюда характерный результат. Философствующий аристократ, директор Императорских театров С. М. Волконский считал:

В русском обывателе не было критических убеждений, а были критические настроения… Нигде… как в России, критическое мышление не имело такого огульного, сплошного характера. Поражала не только одинаковость самого мышления, но и одинаковость приемов его, трафаретность его словесного выражения. Это выливалось в постоянную – скрытую или демонстративную, сдержанную или яростную, правую или левую – критику власти. Последняя превратилась в своего рода профессиональное занятие русской интеллигенции.

Условия навязываемого духовного застоя провоцировали в среде интеллигенции протестные идеи и эмоции. Из них рождались метафоры, метафоры оборачивались понятиями, из которых складывались теории. На этой почве, сдобренной западными доктринами, и вырастали интеллигентские представления о революции – ожидаемой, происходящей, а затем и произошедшей. Массы, напротив, смотрели назад – в воображаемую гармонию утраченного бытия. Из столкновения разнородных утопий и выросла «красная смута».

Подданный абсолютной власти не желал понимать условности и ограниченности европейской политики. Отсюда постоянная подмена практического расчета спонтанными – часто противоречивыми – эмоциональными реакциями. Обычно они приобретали характер крайностей: между «Да здравствует!» и «Долой!» не находилось компромисса. При этом искренние порывы приобретали «стадный» характер. В результате собственно политика отражала на деле скорее динамику неполитических страстей. Именно спонтанные эмоции масс по-своему распоряжались судьбами политиков. Такое наблюдалось и во времена Великой французской революции.

Некоторые мыслители догадывались, что под обывательской поверхностью российской жизни бродит некое «темное вино». «В русской политической жизни, в русской государственности скрыто темное иррациональное начало, и оно опрокидывает все теории политического рационализма», – считал бывший марксист Н. А. Бердяев. Происхождение этой «варварской тьмы» он связал с географическим фактором – чувством неспособности россиянина самостоятельно – без государства – организовать громадные пространства. Позднее философ С. А. Королев показал, что перед имперской властью, в сущности, существовала лишь одна задача: выработать из географических территорий и совокупности «людских душ» единое и максимально однородное пространство власти. Это было чревато застоем, мертвящим все культурное пространство. Отсюда неизбежность ответной реакции. Возникал риск в некий роковой день увидеть на месте царственного абсолюта тень власти или фигуру голого короля.

Ход российских событий несомненно подталкивала мировая война, что предвидел и К. Маркс. В январе 1917 года солдат более всего впечатляли отнюдь не антиправительственные речи, а газетные известия о том, что в то время, как «честный русский народ голодает», в тылу пьют шампанское, разъезжают в автомобилях, «которых не хватает армии, и кричат громко „ура“ за победу и наши „бесподобные войска“». Сильнее всего сказывалось недовольство армейскими порядками. «Форменный хаос, очковтирательство», начальники ведут «телефонную войну», – так характеризовал происходящее генерал А. Е. Снесарев, будущий советский военспец.

Задним числом даже материалист В. И. Ленин писал о предреволюционных ощущениях: «…Мы догадывались о той великой подземной работе, которая совершалась в глубинах народного сознания. Мы чувствовали в воздухе накопившееся электричество». Он был уверен, что это должно было «неизбежно разразиться очистительной грозой» 1.

В такой обстановке старые как мир утопии получали научное воплощение. Позднее выдающийся социолог П. А. Сорокин (в прошлом эсер) писал:

Все крупные общественные движения начинаются и идут под знаменем великих лозунгов… Это явление «иллюзионизма», расхождения «тьмы низких истин» от «возвышаемого обмана» – явление общее… История еще раз трагически обманула верующих иллюзионистов 2.

Теоретически было известно, что ожидаемая революция никогда не произойдет в «нужное» время, ее результаты будут совсем не теми, на которые надеялись людские массы. Но водовороты человеческих самообольщений могут повторяться до бесконечности. Мне уже приходилось писать об этом в книгах «Красная смута», «Хаос и этнос», «Война, породившая революцию» (совместно с Т. Г. Леонтьевой), «Утопия, агрессия, власть» и других, не говоря уже о ряде статей. Использованы также материалы XI тома «Империя, война, революция» двадцатитомного академического издания «История России». В общем, по своей документальной основе данная работа не представляется совершенно новой. Новизна заключается лишь в концентрированной подаче материала, который остался незамеченным в прежних моих работах.