Страсти революции. Эмоциональная стихия 1917 года - Булдаков Владимир. Страница 3

Поскольку настоящая книга адресована читателю, далекому от академических штудий, я постарался избавить его от многочисленных ссылок на документы за исключением малоизвестных и недооцененных свидетельств, а также текстов и заявлений, о которых их авторы предпочли бы забыть. Некоторые факты и явления приходилось подкреплять ссылками на источник, ибо в противном случае их могли счесть за выдумки, которыми столь богата наша современность.

Приходится учитывать, что нынешние медийные гуру готовы до бесконечности твердить о некоем «красном проекте». Это от наукообразного самомнения и трибунного словоблудия, такое происходило и в 1917 году. На деле произошло нечто иное: утопию мировой революции накрыл кровавый туман «красной смуты». И это началось еще в феврале 1917 года.

ПЕРЕВОРОТ ИЛИ САМОРАЗЛОЖЕНИЕ ВЛАСТИ?

Всякую революцию сопровождает особая психическая аура. «Самодержавное упрямство монархического строя в России против прогрессивных реформ и уступок, обуславливаемых требованиями эпохи, явилось причиной бешеного размаха влево маятника революции…» 3 – писали представители ранней эмиграции. Возникла ситуация, когда «верования господствовали над идеями… Словесные формы царили без всякого понимания…» 4 – считал психиатр-контрреволюционер, сам впавший в политическую паранойю, однако не утративший профессиональной проницательности. Тот и другой возражали против попыток осмыслить прошлое через обывательскую логику, привычно опирающуюся на спускаемую сверху цифирь.

До сих пор трудно признать, что революцию ждали все, но при этом все, включая сознательных революционеров, бездействовали. Либеральные оппозиционеры предпочитали подобие дворцового переворота, произведенного неведомо кем; обессиленные социалисты ждали самовоплощения «железных» законов истории. Между тем был потерян центр управления империей: то ли Петроград (с министерской «чехардой»), то ли Могилев (Ставка Верховного главнокомандующего, куда сбегал от неподъемных столичных дел Николай II), то ли Царское Село (место пребывания замещавшей его императрицы). И тогда, в условиях пагубного бессилия самодержавия, заявила о себе безмолвствовавшая человеческая масса, точнее, вырвался наружу накопившийся в ней гигантский заряд эмоционального перенапряжения. «Революция началась неожиданно и стихийно, она делалась безмерно, одним инстинктом» 5, – так показалось известному искусствоведу Н. Н. Пунину.

Люди долго терзались предчувствиями. Военврач В. П. Кравков, побывавший в столице, 22 января 1917 года записывал в дневнике: «Панихидное настроение… Кошмарное ожидание имеющего совершиться чего-то катастрофического. С чувством ужаса встречаю, просыпаясь, каждый грядущий день». Он добавлял 3 февраля: «Уезжаю на фронт. Увожу с собой большую усталость, безбрежную неуемную тоску и дьявольскую злобу на весь мир людской» 6. Внешне благополучные люди с подвижной, но сдавленной казенщиной психикой лучше других ощущали дрожание почвы под ногами. Говорили, что «революция висит в воздухе». Однако разразилась она внезапно.

Как бы то ни было, ожидание революции обернулось реальной революцией, точнее стихийным бунтом. Определиться с его инициаторами и участниками, с ведущими и ведомыми было непросто. Природа всякого социального потрясения такова, что теории, концепты и критерии мирного времени становятся малопригодными для ее описания. Революция поставляет материал скорее для эмоциональной, нежели теоретической своей интерпретации. Так же было с Великой французской революцией. Однако в России понимание «своей» революции осложнилось воздействием марксистской теории. И это случилось вопреки тому, что непригодность принципов последней стала особо ощутимой уже в феврале 1917 года.

Даже современникам трудно было разобраться, чего хотят столичные рабочие: их заработная плата вроде бы росла; продовольствия в городе, по крайней мере по официальным сообщениям, было достаточно. После побед 1916 года война казалась безобидной и далекой.

Фабриканты говорят, что забастовка не экономическая, а политическая, – с недоумением отмечал 26 февраля в дневнике писатель М. М. Пришвин. – А рабочие требуют только хлеб. Фабриканты правы. Вся политика и государственность теперь выражается одним словом «хлеб».

Нечто подобное вечером 27 февраля писал искусствовед и художник А. Н. Бенуа: «…Все дело в хлебе, иначе говоря, в войне, в фактической невозможности ее продолжать уже год назад…» При этом он отказывался верить в «осмысленность всего того, что творится, в какую-то планомерность».

Похоже, что требования хлеба были только предлогом. Люди даже настоящий голод переносят с покорной обреченностью. То же самое относилось к иным лозунгам. Толпа бездумно раскачивала самое себя.

Вдали от столицы люди недоумевали: «Пришли вести о разгоне Думы. Вильгельм без боя выиграл генеральное сражение! И черта ли воевать, во имя чего?» 7 Подобным людским реакциям не следует удивляться. Системный кризис разворачивается по своим, не всегда понятным законам.

Случилось так, что в результате забастовок рабочих сдавленная энергия всех столичных масс вылилась в открытое пространство. День был солнечный, хотя и морозный, после сумрачной зимы это радовало. Впечатляли требования демонстрантов: «Хлеб!», «Мир!», «Свобода!», «Долой войну!» Через некоторое время к ним добавились лозунги, известные с 1905 года: «Долой правительство!», «Долой самодержавие!», «Да здравствует демократическая республика!», «Да здравствует армия!» Происходящее захватывало как водоворот. Одна гимназистка испытала на себе магию толпы, кричащей: «Да здравствует свобода!»:

Какое-то волнение охватило меня и вдруг совершенно неожиданно для самой себя у меня появилось неудержимое желание слиться с этим колыхающим морем. «Пойдем», «пойдем», – говорила я подруге 8.

Отмечали, что 24 февраля на Невском, в скоплениях народа, были заметны не только рабочие, но «и дамы, и дети, и старые генералы». Все они приветствовали благодушно настроенных казаков и пытались устыдить их, когда те делали попытки оттеснить толпу. Далеко не все понимали суть происходящего. Уже известный тогда композитор С. С. Прокофьев вспоминал:

Баба с тупым лицом, совершенно не понимая идеи момента, советовала «бить жидов». Какой-то рабочий очень интеллигентно объяснял ей об иных задачах движения, даром тратя перед дурой свое красноречие.

Ему казалось, что проходила «огромная, но очень мирная демонстрация», – иного и быть не могло. В других местах звучали выстрелы, причем в толпе были уверены: стреляют с крыш 9.

Картина происходящего гипертрофировалась фантазийными слухами, замешанными на неясных страхах. 26 февраля говорили о «переряженных в военные формы полицейских», которые стреляли в народ. На следующий день в массах расходились известия «о сражении между старыми и молодыми солдатами, о разгроме тюрем, освобождении арестантов, освобождении заарестованных военных частей, не захотевших стрелять». Солдаты уверяли, что «полиция на Невском стреляет из пулеметов с крыш домов» 10. Пришвин запечатлел уличную сценку, почти символичную: «И кого ты тут караулишь!» – упрекала женщина знакомого солдата, который сомневался: стоит ли теперь охранять «внутреннего врага». Массовые переходы солдат на сторону восставших начались вечером 26 февраля.

У нижних чинов были свои основания для недовольства. Столица была переполнена солдатами запасных батальонов, не желавших отправляться на фронт. Условия их содержания оставляли желать лучшего: в казармах «нары в три яруса». Офицеров, способных поддерживать дисциплину в непомерно раздутых батальонах, не хватало. О ненадежности этих «защитников отечества» знали. Верхи готовы были прислать в столицу верные части с фронта, но места для их размещения не было. В командных верхах, как признавали, возник управленческий психоз 11.