Чтоб услыхал хоть один человек - Акутагава Рюноскэ. Страница 39

Ничего не привлекло меня и в скульптуре. Кроме того, я вообще мало в ней ещё понимаю. Мне кажется, большинство людей вообще не понимают её как следует. Мне понравилась деревянная скульптура Найто Нобуру «Женщина в шахте» и «Юноша» Фудзии Кою, как мне показалось, они недурны, хотя их и ругают.

Среди живописи в западном стиле выделяется Исии Хакутэй. Сердце его холодно, точно отполированное зеркало. С поразительной точностью отражаются в нем тени деревьев, тени камней. Опытной рукой мастера он наносит их на холст или бумагу. Глядя на его произведения, я почему-то вспоминал рассказы Мори Огая-сэнсэя. Среди них особенно прекрасна, по-моему, темпера, названная «Причал». Прекрасно выполнены акварель «Склады» и написанная маслом «Семья господина N».

Минами Кундзо не выставил работ такого уровня, как «Обжиг черепицы», но и его «Ранняя весна» очень приятна. Земля уже дышит наступающей весной. Сиреневатое море, проглядывающее между дышащими весной холмами. Набухающие почки низкорослых деревьев, белые цветы персика. Весна уже kiss mother Earth [124]. Только переходя от одного полотна господина Минами к другому, появившимся после «Обжига черепицы», я не мог избавиться от мысли, что творческая атмосфера, в которой создавались эти произведения, становится всё эфемернее. Молюсь, чтобы он снова начал писать с присущей ему энергией.

Помимо перечисленных стоит упомянуть ещё «Явь» Фудзисимы Такэдзи и «Плывущий закат» Сайто Тоёсаку. «Явь» сделана поистине с огромной touch [125]. Глядя на «Плывущий закат», я даже позавидовал его создателю.

Далее следует упомянуть Фусэцу, написавшего обнажённого старика, назвав картину «Синно», и Ёсиды Хироси, который в своей «Play of colours» [126] пользуется привычным ему фиолетовым цветом. Я с интересом рассматривал эти работы.

В общем, большинство художников не кажутся особенно значительными. Они пишут нечто частное. Они воспроизводят владеющую ими некую необычную идею, помещённую в некую идею временную. Для них изобретение цветной фотографии означало, несомненно, появление страшного конкурента.

Столетие Верди было отмечено концертами в консерватории и Императорском отеле. Я ходил на оба. В Императорском отеле я слушал исполнявшиеся на мандолине Prelude [127] к «Трубадуру» и «Мизерере». Низкий, насыщенный звук гитары, на которой играл Сарколи, как бы прошивал серебристый голос мандолины. Я испытал истинное наслаждение. (…)

В тот же день Гэйдзюцудза организовала концерт в зале Юракудза. Скорее всего это была попытка вдохнуть жизнь в так называемое новое искусство, но Дебюсси в исполнении Шёрца, да и другие музыканты не вызвали моего интереса. Забыл сказать, что в Императорском отеле исполнялся ещё quartetto [128] из «Rigoletto»: soprano Mrs. Dobrovolsky, mezzo soprano Miss Nakajima, tenor Mr. Sarcoli, bariton Mr. Tham [129]. Очень жалко выглядела Накадзима-сан, которой дали прозвище «Плачущий будда». Мне не нравилось быть свидетелем того, как трое европейцев истязают одну японку.

Свободный театр поставил на сцене Императорского театра «На дне» Горького. Вчера ходил. Среди аналогичных вещей, поставленных в Японии, она, на мой взгляд, самая лучшая. Без всякой скидки можно высоко оценить игру актёров и декорации. Очень приятно, что мне не нужно заниматься критикой и я мог признать полный успех пьесы. Я очень рад за Осанаи-сана.

Ты видел «Саломею»?

Звонок. Нужно бежать на лекцию вечно спешащего куда-то Свифта. (…)

Акутагава-сэй

ПИСЬМО ЦУНЭТО КЁ

19 ноября 1913 года

До дома Суги-сана [130] мы добрались часов в пять вечера.

Из Камакуры отправились в Эносиму, из Эносимы – в Юигахаму. Дом сэнсэя – всего в квартале от станции электрички (Камакура – Фудзисава), но дорога показалась бесконечной, потому что нам с Фудзиокой пришлось по очереди тащить целый мешок крупных моллюсков, которых мы везли из Эносимы в подарок сэнсэю. Мы подошли к европейскому деревянному дому, выкрашенному в серовато-синий цвет. Уже светились окна. Вслед за нашим «разрешите войти» послышались быстрые шаги, и тяжёлая застеклённая дверь распахнулась. Из полумрака выглянул быстроглазый мальчик. «Сэнсэй дома?» – спросили мы. «Да», – ответил он и тут же скрылся в темноте.

Мы ждали, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, и тут из прихожей появился Суга-сан. «Заходите. О-о, заходите». Он провёл нас в свой кабинет на втором этаже. У входа висела бамбуковая дощечка, на которой белыми иероглифами была написана рэнга. В кабинете все стены были увешаны какэмоно. Все они написаны китайскими каллиграфами, и сколько мы ни пытались, ничего прочесть не смогли. На столе красного сандалового дерева громоздились тетради и обёрнутые в плотную синюю бумагу китайские книги. На полке в противоположном от двери углу стояли медные безделушки и старинный фаянс. На всех этих предметах лежала патина времени.

Очень элегантно выглядели свисавшая с высокого потолка лампа, стоявшие по стенам плетёные стулья. И татами из белой джутовой соломы, обшитые аккуратным кантом, и стол из китайского сандалового дерева, и белый мех, постеленный вокруг стола, и жаровня из голубого фаянса, и сам Суга-сан в халате из грубого синего шелка на вате казались как бы погруженными в стихию китайской поэзии.

Легкие шторы на окнах были опущены, а днём, наверное, сквозь верхушки небольшой рощицы можно увидеть море. Рядом с окном у стены стояла чёрная изъеденная жучками доска. В верхней её части поблёскивало что-то, смутно напоминавшее иероглифы, будто это были следы, оставленные улиткой. Мы спросили, что это за доска, и сэнсэй ответил: «Тофу». Я пожалел, что сэнсэй поставил в зеленовато-синюю фарфоровую вазу тёмную хризантему и не зажёг медную ароматическую курильницу. Три года назад у него умерла жена, он живёт вместе с пятью детьми, в доме две служанки – так он и проводит свои дни.

Я ещё раньше слышал, что критическое чутье, присутствующее в работах сэнсэя, не имеет себе равных. Но если посмотреть на то, что он пишет, есть, я думаю, немало людей, не уступающих ему в эрудиции. Сэнсэй, который сказал нам: «Во время последних летних каникул я собирался писать по десять тысяч иероглифов в день, но больше шести-семи тысяч не удавалось», считает немецкий язык безделицей, которой можно заниматься лишь от нечего делать.

Мы пили шоколад и слушали сэнсэя. Он рассказывал о том, как ходил к недавно умершему Готакэ. Раза три или четыре он не принимал сэнсэя – его якобы не было дома, но наконец Суге-сану удалось встретиться с ним. Готакэ, которому тогда было уже за семьдесят, приглаживая седые волосы, спросил:

– Зачем вы пришли ко мне?

– Пришёл потому, что хотел услышать от вас о каллиграфии.

– Не знаю, что бы я мог рассказать о каллиграфии. Но есть множество людей, рассуждающих о ней, – спросите лучше их.

– Я не хочу их слушать, поэтому и пришёл к вам.

Я передаю дословно слова сэнсэя. Готакэ утверждал, что не знает, что такое каллиграфия. Сэнсэй вернулся домой как побитая собака. Примерно через месяц Готакэ умер. Среди близких друзей сэнсэя есть поэт Тэцутаро Ои. Он не только поэт, но и прекрасный каллиграф. Он считал Готакэ своим учителем и до самой его смерти поддерживал с ним дружеские отношения, они многое обсуждали. Когда сэнсэй увиделся с ним и рассказал о своей встрече с Готакэ, тот сказал:

– Он очень сожалел о случившемся. После вашего прихода Готакэ пригласил меня и сказал, что к нему с таким же вопросом приходил человек по имени Суга, вы, кажется, земляки, сказал он, и должны знать, что он за человек. Я ответил, что мне о посещении ничего не известно. Ведь я последние три года прожил в Китае. Потом рассказал ему, что ты за человек, и Готакэ, выразив глубокое сожаление, сказал, что немедленно отправится в Камакуру, чтобы встретиться с тобой. «Проводите меня к нему», – попросил он. Но вскоре заболел и умер. Так что Готакэ жаль не меньше, чем тебя.