Взломщик устриц - Дюран Жаки. Страница 9
Люсьен говорит, что его брат, когда работает, всегда болтает разные глупости. Якобы даже на войне он сначала смешил немцев, а потом стрелял. У Габи свое представление о работе — одной работы недостаточно для того, чтобы он ее делал. Как-то мы перекусывали, и он мне объяснил:
— Если работа начинает меня доставать, я нахожу другую. И уж ясное дело, безо всяких начальников. И в любви то же самое — как только я начинал скучать с какой-нибудь дамой, то сразу уходил. Мария не такая, сам знаешь, я обожаю даже щепки ей для растопки колоть, она — моя хозяйка. Когда я смотрю, как она вышивает или вяжет всякие свои вещицы, мне кажется, что всё будто в первый раз. Увидишь, когда тебе будет приятно заниматься с какой-нибудь дамой всякими дурацкими штучками, значит, она — та самая.
Когда Габи не рубит лес, он помогает на полях, сено заготавливает. Или поросенка может заколоть и кровяной колбасы наделать. «Но платят ему за это редко», — замечает Люлю.
Габи так и не сделал себе страховой полис и не переводит денег в пенсионный фонд, он говорит, что «все это придумали капиталисты, чтобы держать в узде рабочих». Когда припрет, он расплачивается с врачом или с аптекарем кубометрами леса, курами или сушеными сморчками.
Больше всего Габи любит лес, где «нет ни бога, ни хозяина». Когда он заводит пилу, я еще не закончил носиться между поляной и машиной и таскать ему инструменты. Я притворяюсь, что приболел, чтобы надеть военную куртку, которая доходит мне до колен. Я развожу костер. В лесу костер — святое дело. Габи показывает мне местечко, куда я складываю всякие веточки и кору деревьев. Делаю пирамидку из бревен, которые уже лижут первые языки пламени. Габи следит за мной краем глаза.
— Много не клади, а то потухнет. — Сегодня он вырубает молодняк. — Пойдет на растопку, булочникам особенно по душе печку растапливать, — объясняет он мне.
Он кладет первые бревнышки в рядок на сухие листья и говорит, чтобы я продолжал складывать их именно так. Иногда он меня поправляет:
— Смотри, у тебя неровно получается, может развалиться.
Габи совсем не похож на папу — он никогда не теряет терпения, не повышает голоса, когда я чего-то не понимаю. Хотел бы я, чтобы он у меня учителем в школе был, я бы тогда все учил. Запоминал бы, как называются деревья, растения, насекомые. Даже счет и геометрия кажутся мне простыми, когда он их объясняет с помощью деревяшек.
Я поддерживаю огонь, складываю бревна, мне кажется, что у меня нет лишней минутки, чтобы передохнуть. Я стараюсь работать быстро, чтобы впечатлить Габи. Я вспотел и снимаю куртку. Габи поворачивается ко мне:
— Не торопись, спешки нет.
С ним и правда нет спешки, как иногда бывает у нас на кухне с папой и Люсьеном, но, в отличие от них, Габи часто работает в одиночестве.
— Мне так больше нравится, — объясняет он. — Мне и себя-то трудно выносить, а уж что говорить о других… Да и в лесу куча народу.
Когда Габи так говорит, меня это интригует. Люсьен рассказывал, что Габи беседует с деревьями, а еще что однажды ему в машину залез целый выводок лисят и улегся на куртку, а их мать-лиса спокойно за ними наблюдала. Потом я узнал, что он что-то вроде колдуна-волшебника, — когда мы с ним ходили в лес за остролистом. Сначала мы шли по едва заметной тропинке, потом дошли до зарослей папоротника и вереска и увидели чистенький охотничий домик. Дверь была открыта. В домике было темно и терпко пахло табаком и пастисом [33]. Стол, две скамьи, дровяная печь и кухонный шкаф — вот и вся обстановка. Габи выдвинул ящик и приложил палец к губам.
— Иди взгляни, — прошептал он.
Я рассмотрел в полутьме пять малышей-сонь, которые зимовали в этом ящике, куда Габи набросал соломы и старых рваных тряпок. Я хотел уже их погладить, но Габи меня остановил:
— Оставь их в покое, а то проснутся и сдохнут.
Когда он говорит о людях, то использует слово «умирать», а для животных — «подыхать», но сам он и мухи не обидит.
Я заканчиваю колоть дрова, в животе бурчит, и Габи хитро на меня поглядывает.
— На еду заработал! — восклицает он и отставляет в сторону пилу.
Сначала он вытаскивает из сумки немного картофеля. Кладет его в золу. Просит меня пойти срезать две прямые ветви, которые я потом заостряю с одного конца. Он насаживает на них сало, куски крольчатины, куриные крылышки или рыбу, свежую или копченую сельдь, похожую на золотую рыбку. Мне нравится вдыхать запах готовящейся рыбы. Обожаю вгрызаться в жирные горячие куски, они промаслили картошку, которую мы превращаем в пюре и добавляем немного дикорастущего лука. От сельди хочется пить. Габи наливает немного вина в мой стакан и разбавляет водой. Как будто я его товарищ по оружию, как будто мы когда-то сражались вместе в Вогезах или в Арденнах. Я стараюсь повторять его движения, когда он ест с ножа кусочки хлеба. Он уверяет меня, что селедку едят шахтеры, рабочие и анархисты. Придется мне объяснить это тебе, когда ты готовишь из нее террин [34].
Габи набивает трубку.
— Хочешь попробовать? — спрашивает он.
С ним можно всё, но при взаимном уважении.
— Это и есть анархия, — говорит Габи и протягивает мне трубку.
Анархия вызывает у меня ужасный кашель.
— Хороший знак, — заявляет Габи.
Родители должны были приехать за мной после обеда, и стараниями Марии я сверкал, как новый пятак. Она постирала и сложила в маленький легкий чемодан мои вещи и приготовила сумку с вареньем и гербарием, который я собирал на каникулах. Мария научила меня сушить растения между двумя промокашками. Габи пытается меня рассмешить — говорит, что от меня до сих пор несет селедкой. Что на следующих каникулах он научит меня обращаться с пилой. Но у меня — ком в горле. Я иду прогуляться по саду. Глажу кошку, растянувшуюся между грядок с горохом, и слышу, как подъезжает машина. Мне совсем не хочется идти их встречать.
Шаги отца приближаются, я пристально смотрю на носки его черных летних туфель. Поднимаю голову, солнце слепит глаза. Он берет меня за руку, чтобы помочь подняться с земли. Наспех обнимает, у него трехдневная щетина, в бороде видны белые волоски. Я отхожу на шаг и вижу, как за его спиной Николь шушукается с Марией.
— А мама?
Папа обнимает меня за плечи. Кажется, молчание длится целую вечность. Слова сами срываются с языка, я и подумать ничего такого не успел:
— Она умерла?
Он глубоко вздыхает и наконец заговаривает:
— Ну что ты, что ты…
Меня охватывает паника, на глаза наворачиваются слезы. Я не слышу, что мне отвечает отец, и поэтому ору:
— Когда она вернется?!
Но я уже понял, что она не вернется никогда.
Часть вторая
Когда я просыпаюсь, то говорю себе, что, может быть, мама еще там, что достаточно пересечь коридор и толкнуть дверь в ее комнату… Я часто вижу это во сне. Как будто вхожу в темную спальню, ищу краешек кровати, сажусь у мамы за спиной и глажу ее густые волосы, целую в затылок. Она шепчет в подушку: «Пришел, малыш», потом поворачивается спросонья, обнимает меня и тихо говорит: «Давай поглажу». Я подтягиваю колени к животу и покачиваюсь. Она целует меня в спину и повторяет: «Мой чудесный мальчишка».
Через ставни пробивается слабый утренний свет. Мы замолкаем, мама снова засыпает и чуть-чуть храпит. Я смотрю на родинку на ее правой руке. Я обожаю это забытое конфетти на ее оливковой коже. Иногда, когда она проверяет мою домашнюю работу, родинку исчерчивают красные чернила. А еще у нее на фаланге указательного пальца есть мозоль. «Это от ручки», — уточняет она. А отец говорит, что «это холм знаний». Мама резко просыпается, шарит по прикроватной тумбочке, ищет часы. «Семь утра, hurry up [35], малыш». Я люблю, когда она говорит со мной по-английски, тогда мне кажется, что я становлюсь героем сериала «Мстители» [36]. Она обещала мне, что «однажды мы поедем в Лондон».