Точка опоры - Коптелов Афанасий Лазаревич. Страница 50
Когда «Дедушка» снова двинулся в путь, спустилась вниз, заглянула в каждый уголок, где ютились палубные пассажиры с мешками и корзинками, но Ошуркова нигде не было видно. Стреляный воробей! Схоронился где-то в надежном месте.
И не зря поопасался: «Дедушку» посередине реки остановил дозор. Дородные, раскрасневшиеся от жары и испарины полицейские, стуча ножнами шашек, поднялись из лодки на палубу, обшарили весь пароход. И спустились не солоно хлебавши. Кого они искали? Может, бродягу, убежавшего с каторги. Может, «политика», исчезнувшего с места «водворения». А может, им были даны приметы Ошуркова.
На следующий день Глаша поднялась на рассвете, накинула платок на плечи, пробежала по палубе. Глянула на нос парохода. Ошурков сидел на бухте толстого каната и разговаривал с вахтенным матросом. Из рубки раздался отрывистый свисток. Матрос взял наметку с полосатыми отметинами и, опустив за борт, крикнул наверх:
— Не маячит!
Ошурков поднялся, чтобы немного размяться; увидев Глашу наверху, шевельнул сивыми бровями. Дескать, рад, что на Столбах тогда они успели улизнуть от жандармов. Глаша улыбнулась в ответ и чуть заметно качнула головой. Он поймет: «Рада видеть на воле».
Ей не терпелось поговорить с Ошурковым. Днем несколько раз принималась искать его, но он снова исчез. Вероятно, успел найти общий язык с кочегарами парохода, и те приютили его в укромном местечке.
Прошел еще день, и Ошурков вдалеке от города таился уже меньше, чем в начале пути. Раза два Глаша видела его на палубе, и он кивал головой с явным задором и надеждой на разговор.
В сумерки «Дедушка» пришвартовался к берегу, где желтели бесконечные поленницы. Матросы занялись погрузкой лиственничных дров, а истомившиеся пассажиры посыпались с парохода, как муравьи с муравейника, устремились навстречу торговкам, спешившим из деревни, видневшейся на высоком яру. Глаша тоже сошла на берег, купила три яйца. И тут в толпе столкнулась с Ошурковым. Он держал на широком листе ревеня вареную картошку.
— Соль у вас, землячка, есть? — спросил полным голосом, а у самого в глазах прыгнули задорные светлячки. — Найдется? Я знаю: шошинские запасливые!
Шаг за шагом они незаметно отошли в сторонку, за высокую поленницу, и Глаша нетерпеливо сказала:
— Отчаянный вы человек! И сумели подобрать столбистов для доброго дела!
— Значит, вы наше слово видели?! — Ошурков перешел на полушепот. — Теперь жандармы-шельмы, однако, с ума сходят! По городу рыскают. И на Столбах, говорят, людей подкарауливают. Среди столбистов стараются отыскать сукиных детей. А столбисты им — фигу. Никто не возьмется закрашивать. И дождем не смоет: краска крепкая. Придется из пушки по скале стрелять. А што? И до такой дурости додумаются!.. Только ты, деваха, — Ошурков погрозил крючковатым пальцем, — ни гугу. Ни одной душе.
— Вы же меня знаете.
— Потому и разговариваю, что надеюсь.
Глаша поинтересовалась, далеко ли едет кочегар, а у того опять прыгнули в глазах задорные светлячки:
— На Сисим! На прииск вашей матушки путь держу! Каково, а? Не возражаете?
— Нет, конечно.
— Чудная! Да мы же под матушкин прииск, можно сказать, динамит подкладываем.
— Ну и действуйте. Как надо. А мама, как только самых младших на ноги поднимет, сама с прииском распростится. Работу себе найдет.
— Вот как! Значит, тоже понимает, куда ветер клонит? Ну, ладно. Вам верю.
В последний день вот так же на берегу Глаша передала Ошуркову «Искру». Взглянув украдкой на первую страницу, кочегар обрадовался. Пятый номер! А в Красноярском комитете ему дали только четвертый. Уложив газету в кисет и запрятав его в карман широких лоснящихся брюк из крепчайшей «чертовой кожи», Ошурков заговорил о Сисимском прииске:
— Весной до Минусинска слух донесся, будто бы у Окулихи приискатели нелегальщину читают. Теми же днями нагрянула полиция. Всех перетрясли. Везде носы свои сунули. Даже в старых отвалах рылись — ничего не нашли. Уехали с постными рожами. Прошла туча мороком. Теперь большой опаски нет. Буду читать друзьям-товарищам. — Поправил картузик. — Спасибо вам!
7
Ямщика Глаша наняла без колокольчиков. Пусть для матери все будет неожиданным. Она подъедет тихо; легко переставляя ноги, поднимется на крыльцо, войдет в дом и позовет приглушенным голосом:
— Мамуша!.. Я приехала!..
На пригорке нетерпеливо приподнялась в ходке, глянула вдаль. Впереди чистая, как пустая столешница, равнина, справа зеленая кромка бора, слева за Тубой — гора Ойка. В конце равнины чернеют окраинные избы деревни Шошино. Немного ближе их — высокие кроны тополей: отцовский сад! Теперь отца там нет. Обанкротившись, старик укрылся от кредиторов в Петербурге, живет в каких-то меблированных комнатах. Дети разлетелись из родительского гнезда. Старшие уже зарабатывают себе хлеб уроками. Дома — одна мать.
Усадьба все ближе и ближе. Как изменилась она! От сгоревшей паровой мельницы остался лишь фундамент, старый двухэтажный дом продан на слом… И только густая листва тополей по-прежнему кипит под легким ветерком высоко в небе.
Ямщик придержал коней, и Глаша выпрыгнула из ходка; распахнув калитку, побежала к дому. На крылечке, сложив усталые руки на коленях, грелась на солнышке старая бобылка.
— Агапеюшка! — вырвалось из груди девушки. — Здравствуйте, родненькая!
— Глафирочка-а! — Старая женщина поднялась навстречу, утерла глаза обеими руками. — А мне быдто сердечушко вещало: беспременно кто-нибудь приедет, окромя вашей матушки.
Глаша обняла свою няню за плечи, поцеловала в морщинистую щеку; узнав, что мать уехала на дальний прииск в горах, с сожалением вздохнула и тут же юркнула в дом. Заглянула во все комнаты, выбежала в сад и, запыхавшаяся, остановилась на берегу реки:
— Здравствуй, Туба!.. Ты все такая же красавица!..
А вот сад изменился. Все аллеи позаросли зеленой проволокой пырея, высокой крапивой да ползучей повиликой. Глаша шла и пинками разрывала цепкие нити, сбивала пух с одуванчиков.
Присела на покосившуюся скамью. Сколько приятнейших часов было проведено на ней в разговорах с друзьями-«политиками». Из села Тесинского приходили Кржижановский и Старков, Шаповалов и Барамзин, из Курагино — Курнатовский, самый частый гость. Виктор Константинович, чудесный кристальный человек, железный революционер, к огорчению Кати, засматривался на нее, Глашу. И бедняга Шаповалов засматривался. А она? Ну, что она могла сказать им? А огорчить не хотелось. Должны бы сами почувствовать, что у нее в сердце холодок. Чаще всего уходила, оставляя с Катей. Однажды на этой скамье весь окуловский «выводок» сфотографировался с друзьями. Катя — рядом с Курнатовским… Но, видно, не судьба…
Глаша брела по траве в глубину сада и там неожиданно для самой себя оказалась перед толстым стволом тополя, на котором когда-то Ошурков вырезал свою частушку. Буквы наполовину заросли свежей корой. Если бы приехал Иван, обязательно привела бы его сюда и сказала: «Читай». А сама бы тихонько посмеивалась: ведь не разберет ни слова. Медленно провела пальцами по буквам, как слепец по своей книге. Время залечило тополь. Вот так же и на сердце зарастают душевные раны. Виктор Константинович, истомившийся в тифлисской тюрьме, постепенно забудет о здешних встречах. И Катино сердце с годами успокоится…
Затявкал лохматый Казыр. Глаша выбежала на крыльцо. Сивобородый конюх, успев спешиться, открыл ворота. Во двор въехала на взмыленном чубаром иноходце небольшая женщина в плисовых шароварах и легкой жакетке. На голове у нее была простенькая фетровая шляпа, на шее белый шелковый шарф, завязанный пышным бантом. В ушах блестели серьги — бирюзовые капельки. Ей было под шестьдесят. В уголках сухо очерченных губ прорезались складки, меж строгих бровей — две глубокие морщины. В седле она, с детства привыкшая к верховой езде, держалась прямо и свободно, как наездница.
Девушка метнулась навстречу матери. Екатерина Никифоровна, забыв снять с руки темляк плетки, ловко спрыгнула на землю, будто проехала по горам не шесть десятков верст, а какую-нибудь одну версту, и обняла дочь: