Токио нас больше не любит - Лорига Рэй. Страница 41

Почему я так настойчиво думаю о ней как о слабом огоньке, который начинает гаснуть, если на самом деле она способна выставить меня из комнаты — из любой комнаты — пинками?

Любовь — это действительно шторм в воображении.

В любом случае, было бы нелишне пересмотреть как дозировку, так и качество моих стимуляторов, потому что теперь я не нахожу ответов на столько каверзных вопросов, и еще потому, что не могу отделаться от ощущения, что носки моих сапог давно уже наступают мне на пятки.

В конце концов я засыпаю с ней рядом, хотя ей, конечно, уже несколько часов снится бог весть что, но не менее опасное.

— Прояви уважение к дому!

— У нас нет дома.

Но ведь будет.

Мы в одной из «гостиниц любви» на холме. Ковер желтый, стены черные, обитые атласом. Возле кровати — зеркало. Пока мы трахались, я заметил, что она все время смотрела на себя. На меня она не смотрела. Только на собственное тело, продолжением которого, естественно, являлось мое — только так далеко она не смотрела. Она созерцала собственные движения с отчужденностью и интересом, с каким смотрят, как занимается сексом кто-то очень тебе близкий. Так смотрят, как занимается сексом собственная сестра.

Теперь она говорит о доме, который у нас будет. Со сворой собак, бегающих по саду, — ну хотя бы с парой собак, с озером напротив сада — потому что однажды мы прожили несколько недель в Берлине с видом на озеро, и она решила, что это самое лучшее, с высокими потолками и карнизами, с комнатой для сына, которого у нас нет. Пока она рассказывает, я прохожу по комнатам этого несуществующего дома с вполне реальным страхом.

Я спрашиваю, какого цвета стены, и она отвечает, что сейчас стены белые.

Когда я спрашиваю, где лежат мои вещи, она отвечает, что мои вещи еще не распакованы, хотя ее вещи уже несколько недель как разложены по местам.

В хрустальных вазах стоят цветы, над кроватями висят азербайджанские ковры.

Я не вижу ничего моего. Может быть, мои вещи все еще не распакованы, но также может быть, что я здесь не живу.

Мы оба голые. Она размышляет о нашем доме. Ей кажется, я не проявляю уважения к ее планам. Ей неизвестно, как осторожно я заглядываю во все комнаты, которые она описывает. Неизвестно, как старательно ищу место для себя. С каким недоверием всматриваюсь в уголки, куда не доходит свет ламп, как оглядываю собственные наши тени.

Пока мы одеваемся, я выхожу из дома, которого у нас нет, и возвращаюсь в комнату, в которой мы есть. Дом ни для кого. Одна из этих чудесных гостиничных комнат, что исчезают, едва ты захлопнешь дверь с другой стороны.

Мой отец в детстве играл в футбол прямо посреди улицы Алькала. Через каждые два-три гола там проезжала машина. Моя бабушка как-то пошла за молоком, и вдруг за углом сама Пасионария схватила ее за руку и втащила в гущу толпы. Моя бабушка всегда была за правых, но в тот раз со своим кувшином молока в руке она шествовала с достоинством первых коммунисток. А теперь я в Токио и я — человек-невидимка. Моя бабушка не протянула бы в Токио и недели. Мяч моего отца угодил бы в вертолет. История движется медленнее, чем наука.

Она сидит у окна. Токио — это город по ту сторону и, вероятно, по эту тоже. Когда мы в Токио, Токио находится со всех сторон.

— Моя мать жила в горах Микуни,—говорит она, — и каждое утро ездила в школу на лыжах. Мой дед танцевал в кают-компании «Куин-Мэри». Наверное, никто из нас двоих не был рожден для такого.

— Когда ты один, ты думаешь обо мне?

— Да, хотя и не все время. Иногда я оставляю тебя в отеле и чувствую, что как будто вышел из кино посреди фильма. Я снаружи, но я знаю, что фильм продолжается.

Тогда она говорит, что вначале ей необходимо было быть одной, хотя она и хотела быть со мной, а теперь, наоборот, ей необходимо быть со мной, хотя она и хочет быть одна.

— Когда ты оставляешь меня на улице, я шатаюсь по магазинам, и примеряю все эти платья, которые на самом деле мне не идут, и разговариваю с продавщицами, пока не свожу их с ума, пока улыбки не сходят с их лиц, и я примеряю туфли всех размеров, хотя очевидно, что нога моя не меняется, и я смотрю на других женщин, словно они сумасшедшие, и когда я смотрюсь в зеркало, мне все так же страшно.

— В этом нет твоей вины, здесь все относятся к покупкам с недюжинной страстью, и трудно оставаться в стороне. В Токио покупают по той же причине, по которой в Мекке молятся.

— Однажды все магазины закроются, и нам придется подняться туда, наверх, где высшее существо прочитает своим взглядом наши кредитные карточки.

— Конечно, любовь моя, но это будет не завтра.

Потом она отходит от окна и достает из шкафа изысканные черные туфли, которых я никогда не видел. Они ей так идут, что, когда она выходит из комнаты, мне не остается ничего другого, кроме как отправиться следом. Поистине Токио — чертовски хороший город для покупки туфель.

Красные дни — спокойные дни. Когда закинешься «красным», то на время освобождаешься от естественного недоверия к любым вещам — чужим и собственным. К любым людям и любым улицам. Закинуться «красным» означает приостановить вечное головокружение от катастроф. Это как «спокойная лошадь» — только без той чрезмерной доверчивости, которая требуется для «лошади». Как «голубые иголки» — только без их липкой печали. Как «солнечные, дни» — только без их смешного по-фигизма.

Мы в аквариуме Акасака, смотрим на рыб — ведь для этого и приходят в аквариум. Улыбки акул восхищают нас не меньше, чем восторг детей. Мы гуляем по стеклянным коридорам, целуемся совсем рядом с морским лещом, абсолютно случайно появляемся на фотографиях незнакомых людей и при этом с преданностью фанатиков остаемся внутри наших собственных дел. Красные дни не входят в абсурдную вереницу остальных дней.

Когда становится поздно, мы бродим вдоль решеток закрытых на ночь парков. По какой-то неведомой мне причине она одевается лучше, чем другие женщины, хотя явно покупает одежду в тех же магазинах. Я развил в себе придирчивую любовь ко всем и к каждой в отдельности из ее вещей. Поэтому мне очень нравится собирать ее чемодан, а потом ходить с ним, чувствуя себя владельцем сокровища. Любовь настолько же реальна, насколько реальны и прочие выдуманные вещи. Как тепло, которое разливается по телу, когда читаешь название города, где раньше никогда не был. Как моря на картах или как кошмары астронавтов.

Туристы с катеров на реке Сумида машут нам руками. У всех туристов мания приветствовать других туристов, они словно солдаты, обязанные отдавать друг другу честь. Туристам невдомек, что я всегда был в Токио и никогда не был в другом месте. В шуме вертолетов не слышно шума воды и шума катеров. Монорельсовый поезд набит спящими клерками. Музыка с гигантских видеоэкранов не дает спать собакам, а студенты доверяют лишь своим телефонам с жидкокристаллическими дисплеями. В этот момент она невероятно счастлива.

Красные дни отнимают у вещей их ад.

Теперь она без умолку болтает про вечера в Хой-Ханге, во Вьетнаме, она бегает вслед за велосипедистами по дороге к Китайской бухте, среди рисовых полей, дразнит волов и говорит, что именно эти дни — самые лучшие дни ее жизни. После нескончаемой зелени рисовых полей ее странно раздражает цемент Токио, который словно выстраивает на каждом шагу частоколы. Мы бредем уже целый день, как солдаты. Она совсем измотана. Я, разумеется, тоже, хотя и старательно отнекиваюсь. Мужчина и женщина — это как лодка, вес надо распределять равномерно. Если оба усядутся на одну сторону, лодка перевернется. Как бы то ни было, нужно признать, что вьетнамцы с нами разговаривали, а японцы — нет, поэтому здесь проще почувствовать себя покинутым, и в то же время — что более странно — загнанным в угол.

Ей хотелось бы немедленно продолжить путешествие, но я по какой-то причине предпочитаю оставаться в Токио. Она, поскольку долго жила здесь, мало чему удивляется, а меня, наверное, делает таким рассеянным именно бесконечное удивление. Она ни в чем меня не упрекает. Просто говорит о Вьетнаме с таким чувством, словно нашла для себя новый дом, когда меньше всего этого ожидала — и к тому же там, где меньше всего ожидала.