Андеграунд, или Герой нашего времени - Маканин Владимир Семенович. Страница 67

Отслеживая мысль, я рассуждал и всяко философствовал, я как бы зажимал рукой рану — я был готов думать, сколько угодно думать, лишь бы не допустить сбой: не впустить в себя чудовищный, унижающий человека сюжетец о покаянном приходе с повинной. Покаяние — это распад. А покаяние им — глупость. Психологический прокол, когда в здравом уме и памяти человек вдруг записывается на прием, является, садится за столом напротив и... убил, мол, гебэшника, погорячился в аффекте! (Простите. И дайте поменьше срок.)

А ведь будет легче, нашептывала совесть. Как только расскажешь — легче.

Но тут же, поспешая, я вслух протестующе вскрикивал: а почему мне должно быть легко? убил — и помучься. И нечего облегчать жизнь...

Я еще только сходил кожицей (первым слоем), а они — вернее сказать, оно, их желейное коллективно-общинное нутро, уже среагировало и вовсю меня изгоняло. Оно меня отторгало, чуя опасный запашок присутствия на их сереньких этажах одиночки с ножом. (Опасный, в том самом смысле — мне все позволено.)

Жилье и закрепленные кв метры тоже значили. (Собственнический инстинкт лишь обострил.) Но общая на этажах встревоженность и страх, спешка меня изгнать — это был все-таки их инстинкт на кровь и на чужака.

Это был пробудившийся инстинкт на чужого — защитный по сути инстинкт, перешедший (превентивно) в агрессию: в упреждающее желание от меня избавиться.

Зинаида, конечно, меня покормила. В лице вкрадчивая мягкость.

— Что?.. И Зинку пришлось вспомнить? — Улыбнулась и прямо, отважно сказала, что так и быть, готова постелить постель и меня приютить.

Готова воевать с общагой, да хоть и со всем миром, но завтра (в крайнем случае послезавтра — она ведь не даст себя обмануть!) мы должны совместно посетить загс. Провоцировала, конечно. Пробовала. А я даже не хмыкнул. Не засмеялся. Не смешно.

Но тут же и спохватилась, испугалась протянутой своей же соломинки, мол, шутка, Петрович, — тебе, мол, все это не нужно (верно) и тебе, мол, уже не помочь. Все равно тебя выставят.

— И мне спокойного житья не дадут, — И Зинаида вздохнула. Знакомый вздох.

Соседка Зинаиды (квартира рядом) — Гурандина, та еще дамочка, муж в собесе; оттуда и приполз слушок, что я из общаги никак не ухожу и, вероятно, собираю соответствующие справки: замыслил претендовать на часть их, общажного жилья. Мол, дйлите собственность — делите на всех. И уж вовсе как бред (дурь, до какой может докатиться всполошенное коллективное бессознательное) — слух, что на нищенские, собранные сторожением деньги я покупаю себе одну из квартир: на их, разумеется, этаже.

— Как одну? — возмутился я. Чего-чего, а денег хватает, и, глядишь, я куплю половину этажа, а их всех выселю на хер в Строгино (пенсионеров — в Митино)...

— Будет болтать! — пугалась Зинаида. Она и вообще пребывала в испуге.

Боялась, как выяснилось, Зинаида и за сынов — вернутся из армии, а как им жить, а молодежь-то расцвела вокруг и на улицах совсем иная! Я этого не находил: молодые как молодые. Не злее нас, но пока и не добрее.

Они, молодые, и жили-то не здесь, а как бы на других планетах — в иных, в сексуально активных эпицентрах Москвы, по уши в своих тусовках и диковатой музыке. Казалось бы, что им общага, что им твоя-моя собственность и передел наших затхлых углов — ан нет! — они тоже свежими юными глазами посматривали и послеживали за общей интригой в коридорах. Следили как за обретением собственности, так и, в частности, за ежедневным приростом нелюбви ко мне (к таким, как я), также и здоровались уже через раз, ждали изгнания. Известно: молодым по душе очистные работы. (Очистительные.) Им нравилась необъявленная травля. Дурачки.

Из остро жаждущих крутилась в коридорах еще и шустрая бабенка, Галина Анатольевна. Приятная. Смешливая. Когда-то давно (давненько уже) оба под сильным хмельком мы с ней мило слюбились, понравилось, еще и продолжили под случай раза три-четыре, не больше. Теперь она тоже почему-то хотела, чтоб мне, здесь зажившемуся, «дали наконец пинка!» И едва ли не каждый день ждала теперь в коридорах драки. У этой Галины Анатольевны решительно не было никаких ко мне счетов. Ни положительных. Ни отрицательных. Даже представить не могу, в чем тут затаилась встревожившаяся женская суть. Возможно, всех ее возлюбленных рано или поздно били. (Я был как недостающее звено?) Но, возможно, именно отсутствие ко мне претензий и недостача каких бы то ни было чувств (шаткий вакуум внутри женщины) как раз и влекли милую Галину Анатольевну к жажде коридорного насилия.

Я, выждав в коридоре, прямо спросил ее:

— Галь, а Галь. Тебе-то чего надо? В чем твое дело?

Она сначала зашипела. Потом изогнулась. И, гибкая (очень гибкое, страстное тело), словно бы вытягивая шею в сторону шестого этажа, где жил наш вояка, она крикнула:

— Акуло-ов! Поди сюда-а!

Никто не откликнулся.

Тогда милейшая Галина Анатольевна просто ушла, а я, озлившись, смотрел ей вслед, в зад и пытался вспомнить, какой он в голом виде. Ну, кобра.

Акулов и был, понятно, главным.

Он стал солиднее, не хорохорился, а на озабоченные призывы с этажей лишь с важностью кивал — мол, дело как дело; если человек сам не угадывает ситуацию и не понимает по-доброму, его силой выбросят отсюда вон. Он, мол, Акулов, меня и выбросит.

При коридорных со мной встречах — ни словом, ни жестом — Акулов пока что никак себя не проявлял. Зато внутренне он весь подобрался. Как лебедь-самец в стадии брачного триумфального крика, он стал красив. Его мышцы подтянулись. Возникла та энергичная, напряженная осанка, так меняющая силуэт воина. Каждый шаг с избыточностью силы — с напруженным подспудом энергии. Я шел по коридору (уже несколько начеку), когда Акулов преградил мне путь. Он только и сказал: приве-еет!.. Я тотчас метнул взгляд вперед и увидел там человек пять с нашего этажа. Мужики. Готовые сомкнуть кольцо. (По его знаку.) Я остановился, сердце подстукивало.

— Понима-аа-ешь ли, какой поворот, — заговорил Акулов.

Руки он держал подчеркнуто сзади, приготовившись, вероятно, дать мне наотмашь. (Это если я привычно пущу в ход насмешку. Предусмотрел.)

— Мы тут заняты своим жильем, заботами. Мы трудяги. Ты тут лишний, братец...

Слова набирали жесткость. «Бра-аа-атец», — вот как он протянул, с вызовом. Мужчины пододвинулись. А сзади (ведь как интересно) хлопали там и тут двери, выскакивали семейные женщины, вот и Галина Анатольевна (вся в бигудях, под косынкой) вроде как спешно к соседке — пройти ей надо, прошмыгнуть по коридору, умирая от любопытства.

Я Акулову кивал: мол, все понял, понимаю — сторожение квартир как вид паразитизма; их точка зрения.

— А вот и молодчина, если все понял!..

Они расступились — пропустили меня пройти коридором. Передышка, но, конечно, временная. У таких послаблений короткий век.

Я лег на кровать, долго лежал. Я слышал не страх перед близким с ними столкновением, а некий высший и, так сказать, индивидуальный мой страх: слышал руками, пальцами, телом, взбрыками сердца, гулом в ушах.

Не физическое насилие, не мордобой, а отсутствие своей норы — отсутствие места, куда уйти и... их любви. Жизнь вне их — вот где неожиданно увиделась моя проблема. Вне этих тупых, глуповатых, травмированных и бедных людишек, любовь которых я вбирал и потреблял столь же естественно, незаметно, как вбирают и потребляют бесцветный кислород, дыша воздухом. Я каждодневно жил этими людьми (вдруг оказалось). «Я», пустив здесь корни, подпитывалось.

Додремывал плохую ночь, а за дверью с самого раннего утра опять загудели то близко, то в отдалении нервные коридорные выкрики — ищущие голоса.

Казалось, кого-то сейчас вот-вот найдут и выбросят тепленького прямо из постели: «Где?.. Где он?» — Слышался энергичный, очень молодой голос, командные интонации недалекого ума.

Вернулись Черчасовы — те же приватизационные заботы: тоже уезжали на четыре месяца, а вернулись через два. Так что уже поутру я лишился последних кв метров — с паркетной доской, строгие спартанские обои на стенах.