Водный барон. Том 1 (СИ) - Лобачев Александр. Страница 8
Тяжёлая. Деревянная. Без замка — только деревянная задвижка.
Я толкнул её.
Дверь поддалась со скрипом.
И я шагнул внутрь.
Контраст ударил меня, как физическая волна.
Снаружи было холодно, сыро, пахло навозом и сырой землёй. Внутри было… теплее. Не тепло, но теплее. И сухо.
Запахи обрушились на меня: сушёные травы, квашеная капуста — кислый, резкий запах из бочки у стены, древесный дым и что-то ещё — старое, застоявшееся, но не грязное.
Изба была небольшой. Одна комната — горница. Низкий потолок из почерневших от копоти брёвен. Маленькое окно, затянутое чем-то мутным, пропускало слабый предрассветный свет. Вдоль стены — массивная печь из глины и камня, от которой исходило слабое тепло, она почти остыла, но ещё держала жар. Рядом с печью — деревянная лавка. На лавке, укрывшись старым тулупом —
Она.
Женщина лет тридцати пяти, может, чуть старше, но выглядящая на все сорок пять. Лицо усталое, измождённое, с глубокими морщинами у глаз и рта. Тёмные волосы, туго стянутые платком. Одежда грубая, домотканая — сарафан тёмно-серого цвета, рубаха под ним. Она спала, не раздеваясь, прямо на лавке, прижавшись к остывающей печи.
Агафья.
Мать Мирона. Моя мать?
Память этого тела кольнула — острая, болезненная. Я знал её. Я любил её. Она была всем, что у меня осталось после смерти отца. У меня был отец, но я никак не мог его отчетливо вспомнить.
Но это была не моя мать. Моя мать жила в двадцать первом веке, в городе, в квартире с горячей водой и интернетом. Это была чужая женщина, которую я никогда не видел.
И всё же — моя.
Скрип двери разбудил её.
Она вздрогнула, открыла глаза — тёмные, испуганные — и села, сбрасывая тулуп. Повернула голову к двери.
И замерла.
Её глаза расширились. Рот приоткрылся. На секунду она просто смотрела на меня — мокрого, грязного, окровавленного подростка, стоящего на пороге.
Потом издала звук — сдавленный, шокированный вздох, как будто её ударили в живот.
— Миронушка!
Она сорвалась с лавки и бросилась ко мне — быстро, несмотря на возраст и усталость. Схватила меня за плечи, посмотрела в лицо, потом на запястья, на мокрую одежду, на грязь.
— Живой… Господи… Живой…
Её голос дрожал, но она не плакала. Она была сильной — я видел это в её глазах, в том, как она держала себя. Хозяйка. Женщина, которая научилась справляться.
— Что стряслось⁈ — Её руки ощупывали меня, проверяя, цел ли я. — На Перекат снесло? Я… я думала…
Она не договорила, но я понял. Она думала, что я мёртв.
Я смотрел на её испуганное, измождённое лицо и думал.
Быстро. Холодно. Логично.
«Я не могу сказать ей правду. Не сейчас. Если я скажу, что меня пытались убить, она запаникует. Она захочет бежать к старосте, к кому-то ещё. Она поднимет шум. А Касьян узнает, что я жив, раньше, чем я буду готов».
Паника — это пассив. Мне нужен контроль.
«Ей нужна легенда. Простая, правдоподобная история, которая объясняет всё — мокрую одежду, раны, отсутствие лодки — но не упоминает врага».
Я кашлянул — горло всё ещё болело от речной воды и тины — и хрипло произнёс:
— Да… На Перекате… зацепило.
Голос был чужим — хриплым, надломленным, но это даже помогало. Это делало историю правдоподобнее.
Я кашлянул ещё раз, согнувшись, и продолжил:
— Упал… головой ударился… Лодку разбило.
Идеальная ложь. Она объясняла всё: мокрую одежду, рану на затылке, порезы на запястьях… И главное — она не упоминала Касьяна.
Агафья замерла на секунду, глядя на меня, и я видел, как её страх трансформируется во что-то другое.
Облегчение. Потом — дело.
— Снимай мокрое. Живо, — скомандовала она, и её голос стал твёрдым, решительным.
Она развернулась и бросилась к печи. Подбросила несколько поленьев в угли. Я услышал, как огонь вспыхнул, зашипел. Схватила со стены чистую рубаху — грубую, домотканую, серого цвета — и кинула мне.
— Раздевайся. Сейчас.
Я стоял, дрожа, и смотрел на неё. Она была в режиме хозяйки — решительная, быстрая, не терпящая возражений. Женщина, которая знала, что делать в кризисе.
Я стянул мокрую рубаху — она прилипла к коже, и я едва смог её снять. Бросил на пол. Мокрые портки тоже. Остался голым, дрожащим, покрытым грязью и запёкшейся кровью.
Агафья не смотрела — она была занята. Она уже тащила что-то из угла — старый тулуп, овчинный, тяжёлый, пахнущий овцой и дымом.
— Надевай рубаху. Быстро. Потом — к печи.
Я натянул чистую рубаху — она была грубой, царапала кожу, но сухой. Потом Агафья накинула на меня тулуп и буквально подтолкнула к печи.
— Садись. Грейся.
Я сел на лавку, прижавшись спиной к тёплой, теперь уже горячей, глине печи, и почувствовал, как тепло начинает проникать в тело.
Впервые за несколько часов я почувствовал себя… не в безопасности, но близко к этому.
Агафья исчезла в сенях и вернулась с деревянной миской, тряпками и чем-то ещё.
Она опустилась на колени передо мной и взяла мою руку — осторожно, но твёрдо. Посмотрела на запястье.
Кожа висела лоскутами. Сырое мясо под ней было красным, распухшим, покрытым грязью и запёкшейся кровью. Это выглядело ужасно.
— Это… ты как? О камни? — спросила она, глядя на раны.
Мне нужна была ещё одна быстрая ложь.
— О снасти, — хрипло ответил я. — Запутался, когда падал.
Она кивнула, не сомневаясь. Её руки начали работать — она окунула тряпку в воду и начала осторожно промывать раны.
Боль была острой, но я стиснул зубы и терпел.
Пока она работала, мои глаза начали сканировать комнату.
Ищу аномалии. Ищу подсказки.
Изба была бедной. Очень бедной.
Стол — грубый, сколоченный из досок, выскобленный ножом до белизны. На столе — краюха чёрного хлеба, деревянная ложка, глиняный горшок.
Лавки вдоль стен — такие же грубые.
Печь — массивная, занимающая четверть избы. Это была не просто печь для готовки. Это было сердце дома — она обогревала, на ней готовили, на ней спали.
Иконка в углу — маленькая, потемневшая, с ликом, который я не узнал.
Бочка у стены — с квашеной капустой, судя по запаху.
Сундук — старый, потрёпанный, с железными петлями.
Всё на своём месте. Всё нормально для бедной избы четырнадцатого-пятнадцатого века.
Кроме одного.
Мой взгляд замер на столе.
На чистом, выскобленном столе, рядом с краюхой чёрного хлеба, лежал предмет, который не вписывался в картину бедности.
Лист бумаги.
Не грубый, не жёлтый, а белый. Почти белоснежный. Дорогой. Пергамент? Или что-то ещё более ценное?
На нём было что-то написано — я не мог разобрать с этого расстояния, но видел печать. Красную восковую печать внизу.
Чужеродный предмет. Дорогой. Официальный.
— Что это?
Я не планировал говорить вслух, но слова вырвались сами — хрипло, но с металлом в голосе.
Агафья, которая всё ещё промывала мои запястья, замерла.
Её руки застыли. Тряпка повисла в воздухе.
Она медленно подняла глаза и посмотрела на меня.
В её взгляде был страх. Тот самый страх, который она подавила, когда увидела меня живым. Он вернулся — глубокий, тяжёлый, безнадёжный.
— Мама, — повторил я, и мой голос стал тише, но твёрже. — Что это за бумага?
Она отвела взгляд. Опустила тряпку в миску. Медленно встала на ноги, вытирая руки о сарафан.
— Это… — Её голос был тихим, сдавленным. — Это от Касьяна. От Авинова.
Имя упало в тишину избы, как камень в воду.
Касьян.
Воспоминание вспыхнуло в моей голове — яркое, как вспышка. Ухмылка. Светлые волосы. Серые глаза. Удар по затылку. Темнота.
— Касьян, — повторил я вслух, и моё тело отреагировало инстинктивно: мышцы напряглись, кулаки сжались. — Когда он приходил?
Агафья всё ещё не смотрела на меня. Она стояла спиной, глядя на печь.
— Вчера, — ответила она тихо. — Вечером. Я… я думала, ты пропал. Он… он тоже так думал. Спрашивал, где ты.
Я встал с лавки, сбросив тулуп. Подошёл к столу. Взял лист бумаги.