Пламенев. Дилогия (СИ) - Карелин Сергей Витальевич. Страница 46

И вот уже бойкая плясовая, от которой ноги сами начинали притоптывать, полилась над площадью. И площадь ожила по-новому, сменив статичное пиршество на бурлящее движение.

Пары — сначала две-три стеснительные, потом больше — выкручивались в центре площади. Рубахи и платья мелькали, сливаясь в пестрое пятно. Смех стал громче, откровеннее. Где-то на краю, у дальнего стола, двое мужиков, уже изрядно набравшихся, вдруг начали толкать друг друга в грудь и хрипло кричать.

— Говорил я тебе, межа там идет! От столба до ольхи!

— Врешь как сивый мерин! От колодца, я тебе сто раз показывал!

— Покажу я тебе, сволочь…

Старый спор о межах всплыл на волне хмеля, и голоса становились все злее. Но не успела перепалка перерасти во что-то серьезное, как рядом со спорщиками выросли три плотные, спокойные тени.

Сотник Митрий в простой холщовой рубахе, но с привычно невозмутимым лицом, и двое ополченцев. Они просто встали между спорщиками — не говоря ни слова, даже не касаясь их. Митрий лишь скрестил руки на груди и посмотрел на одного, потом на другого.

Его взгляд, твердый, холодный и не терпящий возражений даже в праздник, видимо, пробился сквозь хмельную пелену. Мужики заерзали, их крики стихли, сменившись невнятным бормотанием.

— Все-все… простите, Митрий Иваныч… праздник же…

— Да я ему… ладно, пойду лучше выпью…

Они, тяжело пошатываясь, разошлись в разные стороны, стараясь не смотреть друг на друга. Порядок был восстановлен. Митрий кивнул ополченцам, и те растворились в толпе, продолжая нести свою невидимую вахту.

А я сидел на своем месте у плетня и неожиданно… просто наслаждался. Потом, когда это все закончится, найду способ узнать, что было у Феди на уме. Но сейчас совершенно не хотелось об этом думать, и я заставил себя выкинуть из головы тревожные мысли.

Никто не требовал от меня встать и произнести тост. Никто не пялился на меня, вспоминая недавнюю драку на плацу или мое исчезновение. Я был просто частью толпы. И это было прекрасно.

Я ел сочное, тающее во рту жареное мясо с хрустящей, пропитанной соком корочкой; острую, холодную квашеную капусту; теплый душистый хлеб, который ломался в руках с тихим хрустом. Запивал холодным, чуть кисловатым бодрящим квасом. И смотрел.

На кружащихся в бесшабашном танце парней и девушек, на красные от счастья и хмеля лица стариков, которые, подпирая щеки кулаками, смотрели на молодежь и что-то вспоминали. На детей, носящихся между столами как угорелые, хватая украдкой куски пирогов.

Эта простая, шумная, пахнущая потом, едой и жизнью суета была для меня чем-то совершенно новым. В ней не было привычного подвоха, постоянной необходимости выживать, высчитывать и опасаться. Была просто грубая, бесхитростная радость.

От того, что все вместе, что еда есть, что повод хороший. И она оказалась заразительной. Краешки моих губ сами собой тянулись вверх, а в груди что-то непривычно и легко распирало.

— Саша?

Голос прозвучал рядом со мной — тихий, немного дрожащий, едва слышный сквозь гул музыки и смеха. Я обернулся.

Рядом, в полушаге от скамьи, стояла Машка, дочь гончара Лукича, у которой я выменивал горшочки. Она была, наверное, на год или два старше меня, с круглым, веснушчатым лицом и светлыми, выгоревшими на солнце волосами, туго заплетенными в толстую косу.

Сейчас ее щеки были ярко-красными, почти свекольными, но не от вина — от смущения. Она теребила пальцами край простого, но чистого ситцевого платья, не поднимая глаз.

— Маша. Привет.

— Привет, — выдохнула она, потупила взгляд в землю у своих ног, обутых в стоптанные, но вымытые башмаки, потом резко подняла его на меня. Глаза ее, светлые, серо-зеленые, были широко раскрыты от смеси страха и решимости. — Не хочешь… потанцевать? Там народу много, все танцуют… можно просто… покружиться…

Она выглядела так, будто готова была в следующую же секунду развернуться и бежать без оглядки или провалиться сквозь землю. И я почувствовал, как жар, мгновенный и неудержимый, поднимается к моим собственным ушам и щекам.

Танец? Я? Я никогда… не было ни повода, ни возможности. Да и мысли такой раньше просто не возникало. Мои дни были заполнены работой, страхом, злостью. Тайными тренировками — в последнее время. Было не до танцев.

— Я… я не очень умею, — пробормотал я, отводя взгляд и чувствуя себя вдруг неловко в собственном теле, которое еще час назад было таким послушным, сильным инструментом, а теперь стало громоздким и неповоротливым. — Никогда не пробовал.

— Да я тоже! — она быстро, почти перебивая, ответила, и в ее глазах, вопреки смущению, мелькнул живой огонек. — Честно! Никто тут не умеет по-настоящему! Все просто… кружатся. И смеются! Давай? А то я одна… все подружки уже с кем-нибудь…

Она протянула руку. Неловко, почти по-детски, ладонью вверх. Я посмотрел на ее ладонь, на небольшие мозоли у основания пальцев. Потом на ее ожидающее, испуганно-надеющееся лицо.

Дальше — на круг танцующих, где люди действительно просто двигались как бог на душу положит, наступали друг другу на ноги, сталкивались, смеялись над собственной и чужой неуклюжестью, и в этом не было ничего страшного или осуждающего.

Что-то внутри дрогнуло. Какая-то скованность, оставшаяся от прошлой жизни, лопнула, как тонкая льдинка.

— Давай, — мой голос прозвучал чуть хрипло от внезапной сухости в горле.

Я взял ее руку. Ее пальцы были прохладными и немного влажными от волнения.

Мы пробились к краю круга — туда, где было чуть просторнее. Первые такты были полной катастрофой. Музыка, которая со стороны казалась такой простой, вдруг обернулась хитрым, неуловимым зверем.

Я наступил ей на ногу — на тот самый вымытый башмак. Она ахнула, дернулась не в ту сторону и налетела на меня плечом. Мы попытались сделать какой-то поворот, столкнулись лбами и отпрянули друг от друга, оба покраснев еще сильнее, до корней волос.

Кое-кто из рядом танцующих парней усмехнулся, но усмешка была беззлобной, понимающей — сами через это прошли.

— Смотри на ноги! — зашептала Маша, сама уставившись себе под ноги. Ее брови были нахмурены в беспомощном сосредоточении.

— Какие ноги, тут вообще понять ничего нельзя… — начал я, но тут барабан отбил четкую, настойчивую дробь, а дудка вывела ясную плясовую трель. Ритм стал осязаемым.

И мы перестали думать. Просто позволили телу ловить этот ритм и двигаться вместе с ним. Шаг влево, притоп правой ногой. Шаг вправо, еще притоп. Рука на ее талии — легкое, почти невесомое прикосновение через тонкую ткань платья. Ее рука на моем плече, пальцы слегка впивались в рубаху.

Потом музыка изменилась, стала быстрее, и мы разъединились, покружились на месте каждый сам по себе. Я неуклюже, она, подхватив подол платья, грациознее. Потом снова сошлись — уже смелее, не боясь столкновения.

Сначала еще робко, следя за движениями других пар, потом все свободнее, переставая оглядываться. Смех, который душил меня от неловкости в начале, вдруг вырвался наружу — чистый, легкий, беззлобный.

Я не смеялся над собой или над ней. Я смеялся просто потому, что это было весело. Маша тоже засмеялась, звонко и заразительно, и ее лицо в этот миг преобразилось, смыв с себя всю застенчивость и напряжение, став просто юным, открытым и радостным.

Мы уже не пытались танцевать «правильно» или как-то особенно. Мы просто двигались, отдаваясь потоку музыки, теплому воздуху и всеобщему шумному веселью. Пот тек по спине, пропитывая рубаху, дыхание сбилось, в ушах стучала кровь, но это не имело никакого значения.

В этот миг, в этом шумном вихре запахов жаркого, пота и земли, под оглушительные звуки дудки и барабана, глядя на раскрасневшееся, улыбающееся мне лицо девушки напротив, я вдруг поймал себя на мысли, что в груди распирает что-то теплое, светлое и невероятно легкое.

Что-то поднималось из самой глубины, прогоняя все старые обиды, страхи и горечь. И я понял, что это, наверное, и есть оно. Самое простое…

Счастье.