Голова - Манн Генрих. Страница 44
В гостиной окна еще были завешены, но кто-то встал при появлении Терра.
— Да, я ждал тебя. — Мангольф пошел ему навстречу. — Я хочу знать, что ты против меня замышляешь?
— Я тоже плохо спал, — только и ответил Терра.
Мангольф шарил сумрачно-страдальческим взглядом по лицу друга. Ему все еще слышались слова, сказанные другом вчера: «Я простился с Леей». Что скрывалось за ними, какие признания сестры, какие козни брата?
— Ты угрожал мне, — сказал Мангольф, задерживая взгляд на бровях Терра.
— Вчера мне представилась возможность замолвить за тебя слово перед твоим высоким начальством, и я с радостью воспользовался ею, — вежливо ответил Терра.
— Этого еще недоставало! — простонал Мангольф.
После паузы Терра подтвердил:
— Именно этого. Надеюсь, сам ты не обманываешься насчет истинной причины, почему ты в такую рань, когда спят даже истопники, ждал меня здесь? Мой разговор с глазу на глаз с хозяином дома напрасно беспокоит тебя — он носил чисто отвлеченный характер. Если бы тайному советнику подобало подслушивать, ты бы услышал, что говорил он один.
— Этому я охотно верю. — Мангольф презрительно улыбнулся. — Ты же играл роль повитухи. Должно быть, он продиктовал тебе статью?
— В этом и заключалась вся беседа, — с жаром подтвердил Терра. — Я преклоняюсь перед твоей прозорливостью. Очевидно, ты в самом деле ждал меня здесь только в связи с моей сестрой.
— Ты угрожал мне, — резко и торопливо повторил Мангольф. — Что происходит?
— Кто это может сказать, кроме нее самой? Разве что Толлебен, — глядя исподлобья, невозмутимо ответил Терра.
Мангольф схватился за голову.
— Толлебен? Господи, а он уехал! — Он заметался по комнате как затравленный. Когда он вернулся на прежнее место, в тоне его слышалась уже только мольба: — Она хочет мстить? За то, что мое честолюбие служит ей преградой? Скажи, мне что-нибудь грозит?
— Как тайному советнику?
— Ты вправе глубоко презирать меня, — пробормотал Мангольф, весь сжавшись и покраснев.
— Я уже говорил тебе, что вызвать у меня презрение не так легко. Я иногда тебя ненавижу — объективно, а если люблю, то субъективно.
— Значит, ты жалеешь меня? — И так как Терра не возражал: — Этого я не потерплю.
— А мне, — сказал Терра, — приходится терпеть, что ты мне завидуешь, тайный советник — вечному студенту.
Мангольф стоял, весь похолодев.
— Все может быть… Но обо мне надо говорить долго. — Главный и неизменный интерес его жизни сквозил у него во взгляде: что происходит со мной, во мне…
— Пойдем на воздух! — потребовал он.
Выйдя, Терра заметил:
— Как эта терраса изменилась со вчерашнего вечера. Она блистала, точно мраморная, а теперь это крашеные доски.
— Здесь каждый день утрачиваешь иллюзии, а к вечеру они снова возвращаются. Благоразумно уехать вовремя. — С этими словами Мангольф повел друга по буковой аллее к реке. Они дошли берегом до мостика. Мангольф перегнулся через перила и смотрел, как бурлит и сверкает вода между льдинами.
— Меня это точно завораживает, — сказал он с интересом. — Разве могу я быть дурным по натуре, если меня так тянет к отречению, ко сну?
Терра тоже попытался одурманить себя. Но ничего не вышло; он отчетливо слышал слова Мангольфа.
— Не будь у меня сна — и сознания, что наша унылая жизнь лишь остановка в ночи…
— Ну, ну! — сказал Терра умиротворяюще.
Но Мангольф продолжал, не отводя взгляда от реки:
— Мне недавно открылось, что я бессмертен…
Терра думал: «Как ему не совестно? Или вся эта комедия имеет целью заставить меня поскорее уехать?» Он грубо захохотал:
— Если так, тогда жизнь не может уязвить тебя всерьез, даже пристыдить тебя никто не может.
Тут Мангольф повернулся к нему.
— Я полон смирения, — сказал он. — Иначе разве я был бы честолюбив?
И Терра опустил взгляд: кому из них следовало устыдиться? Его тянуло к такой же откровенности.
— Я не умею унижаться, — выдавил он из себя, — как же мне добиваться почестей? Вынужденная добродетель — вовсе не добродетель.
— Но ты испытал унижения?
— Ничего другого я не испытывал! — сказал Терра.
— Разве ты выше других?
— Откуда я знаю, каковы другие?
— Да ну! — презрительно протянул Мангольф. Терра, водя языком по губам, ждал раскрытия той родственной картины мира, которую Мангольф жаждал раскрыть перед ним. Незаметно оба обрели прежний вкус друг к другу, давний беспокойный интерес к мыслям другого. — С тех пор как я себя помню, я достоин самоуважения, — заявил Мангольф, стоя посреди мостика и выпрямляясь во весь рост. Бледно-голубое небо вставало ореолом вокруг его непокрытой головы. — И вам не мешало бы уважать меня! — заключил он с угрозой.
Потом внезапно сошел с мостика и лишь на другом берегу, когда кусты заслонили его, заговорил снова.
— Ужасно! — Со слезами в голосе: — Ужасно сознавать свое высшее призвание, мучительно сознавать в себе не простую волю, а силу, покоряющую людей, — и стоять у исходной точки никому неведомым новичком, самому себе в тягость! Они же относятся ко мне с пренебрежением и в то же время с недоверием, слышишь?
— Остерегайся впасть в их ошибку, — шепнул ему духовник. — Ты слишком много презираешь.
— Я! — вскипел Мангольф. — Кто силен, по праву видит лишь себя. Когда я приехал в Фридрихсруэ, я застал Бисмарка больным: он терзался невралгией и раскаянием. Ему вспоминались его жертвы, жертвы трех его войн. Он вдруг понял, что в сущности никто благодаря ему не стал счастливее, а несчастнее стали многие. Это не трогало его, пока он был силен. А теперь он сидел на мели и терзался вымышленными заботами. Чего стоят заботы конца по сравнению с муками начала!
— Пусть каждый заранее помнит, что его ждет Святая Елена [21], — шепнул духовник.
Мангольф залился безумным смехом.
— Святая Елена — да с величайшим восторгом! Ведь там все уже позади — и поражения и победы. Там мое честолюбие будет томить меня только как видение прошлого, там я едва вспомню и сейчас же забуду о своих разочарованиях, там оставит меня страшное чувство вечно подавляемого порыва, словно внезапная слабость перед падением в бездну, хотя на самом деле ничего еще не произошло. Действовать — вот что мучительно.
— Отрекись! Ведь ты так стремишься ко сну и отречению!
— Нет!
— Ты ведь страдаешь.
— Я готов на любую жертву.
— Ты духовно выше всех, кто загораживает тебе путь. Ты благороднее их. Ты не можешь принести в жертву свою мысль. Один бог знает, как мы жаждем власти. Но чтобы я не посмел коснуться мыслью их царства, их мощи только ради того, чтобы делить с ними власть?
— Я буду делить с ними власть, нисколько не заблуждаясь насчет ее сущности, и, познав ее сущность, постигну, что такова жизнь. Тот день будет решающим, когда я смогу словно заново народиться на свет и действовать так, как будто я ничего не постиг. Тогда я окажусь достойным великих свершений.
— Великие свершения, на которые ты рассчитываешь, — Терра возвысил голос, — могут означать лишь распад или крушение государства, которое способно использовать свои лучшие силы, только доведя их до отупения и подлости.
Мангольф тоже более резким тоном:
— Общество, в котором ты, именно ты, не встречаешь поддержки, представляется тебе близким к падению. Ты один и падешь.
Терра, исподлобья, со злым торжеством:
— С тобою вместе — в урочный час. Если твое государство, которое создало тебя по своему подобию, вполне счастливо, почему же сам ты несчастный человек? Почему как раз тогда, когда тебе улыбаются успех, почет и власть, перед тобой открывается жизнь, полная смертной тоски, какой не соблазнишь и бездомного пса? И все же ты убоишься смерти. Так не живут в счастливых государствах.
— Лично для себя я уверовал в бессмертие, — сказал Мангольф с вызовом.
— Поговорим спокойнее! Я открою тебе, что произошло вчера в кабинете у Ланна. Я пытался настроить министра против смертной казни.
21
Святая Елена — остров, на котором доживал пленником свои последние дни Наполеон.