Минерва - Манн Генрих. Страница 22

— Синьора Деграндис только что указывала своему сыну на вас, как на великого художника.

— Кроткая мечтательница! Я не великий художник. Я великий дамский портретист. Это нечто иное… Я не принадлежу к трем-четырем рассеянным по Европе гигантам! Я не принадлежу даже к большему числу тех, которых взмах соревнования приближает иногда к вершине. Оттого, что я не мог оторваться от вас, герцогиня, я сделался хорошо оплачиваемым специалистом в провинциальном городе.

Он остановился, выпрямившись в своем старинном широком костюме, и гневным и смелым жестом указал на стены.

— Посмотрите сюда. Между старыми шедеврами висят мои картины, и при желании вы их почти не отличите от первых. А меня самого, как я сейчас стою здесь, вы можете по желанию принять за памятник Моретто в Брешии или великого Паоло на его родине. Ха-ха! И этот маскарад дает мне стиль, мой стиль, которым так восхищаются! Я нашел свой собственный жанр, про себя я называю его «истерическим Ренессансом!» Современное убожество и извращение я переряжаю и прикрашиваю с такой уверенной ловкостью, что кажется, будто и они — часть полной жизни золотого века. Их убожество не возбуждает отвращения, а, наоборот, щекочет. Вот мое искусство!

Он говорил все язвительнее. Его короткие, красные губы съежились в гримасу. Он наслаждался своим самобичеванием.

— Я наполняю все задние планы темным золотом. Фигуры выступают из него на искусственный свет. Говорят, что в них есть что-то, напоминающее старых мастеров. Я придаю перламутровый блеск их разрушенным временем или уродливым лицам и их одеждам, которые так же точно взяты на прокат, как мои…

— Или как вот эти, — горько прибавил, почти вскрикнул он, и оборвал.

Портьера в соседнюю комнату медленно раздвинулась, и бесшумно вошел ребенок, маленькая девочка, в тяжелом сборчатом платье из белой Камчатки, с кружевами на плечах и руках, крупным жемчугом на шее и кистях рук и круглым, вышитым чепчиком на светлой головке. Она стояла перед коричневой гардиной; а с высоты завешенного снизу окна на нее падал перламутровый свет. Она грациозно сложила на желудке слабые белые ручки. Мягкое лицо, обрамленное светлыми шелковистыми волосами, казалось странно серым. Но губы были толстые и красные. А большие темные глаза маленького создания глядели прямо перед собой, спокойно, без любви к кому бы то ни было.

— Да ведь это одна из ваших картин! — воскликнула герцогиня, — ее знает весь свет… Ты маленькая Линда? — спросила она.

Девочка мелкими шажками подошла к ней и остановилась у ее ног в той же милой и непринужденной позе. Герцогиня поцеловала ее в глаз; она даже не моргнула.

— Ты маленькая Линда?

— Я фрейлейн фон Гальм, — объявила она тонким, высоким голосом. Якобус нежно и возбужденно засмеялся.

— Венское дворянство из вежливости. Но она принимает его всерьез. Она воображает о моем величии, пожалуй, еще больше Клелии. Ее мать совсем в другом роде…

Он предвидел, что герцогиня задаст ему вопрос, и быстро продолжал:

— Не добр ли я, что оставил этого ребенка у моей жены, когда мы разошлись, — этого ребенка! Я вижу его каждый год только в течение нескольких дней, когда приезжаю в Вену. Но в этом году я попросил прислать ее сюда; в этом году я не еду к моей жене, — нет, в этом году, наверное, нет!.. Что за острые розовые ноготки! — пробормотал он, нагибаясь к сложенным ручкам. — Отполированные и блестящие! Да — да…

Он опустился на стул напротив герцогини, осторожно оперся подбородком о плечо девочки и заговорил, глядя герцогине в лицо.

— Вообще-то все идет по заведенному порядку — компромиссы, добывание денег. Но раз в году это личико читает мне новую проповедь. Оно напоминает мне о времени, когда я продолжал прерванную грезу старого мастера. Теперь я слепо подражаю причудам других, и мне не дано ничего знать об их душе… О, когда я чувствую трепет этих прохладных шелковых волосков у моего лба…

И он обхватил сзади повыше локтей обе руки малютки.

— …меня вдруг наполняет мятежная ненависть к бесполым искусительницам, которых моя ложь делает настоящими женщинами, — рыжим, полным снобизма дамам, которых я учу бросать искоса пожирающие взгляды, — к любопытным с томными глазами, которых моя кисть украшает клеймами величественного порока…

Его руки сжимали руки малютки моментами чересчур сильно. Она корчилась, но не издавала ни звука. Вдруг он выпустил ее и вскочил:

— Весь разрисованный полусвет больных и искусственных женщин собирается со всех углов Европы сюда, к моей двери! Они жаждут своего художника и боятся его. Они приходят стыдливые, неуверенные, похотливые. В сущности, им хотелось бы сейчас же раздеться. Мое полотно для них — простыня, на которой они должны растянуться нагими. А я, я забочусь о том, чтобы их лица расплывались от бледности и мягкости, утопая в белокурых локонах, которые я обвожу углем, когда краски высохнут. Глаза я делаю черными и одно веко немного более плотно сомкнутым, а складки на нем несколько более усталыми. Их красота, вызывающая желание во всей Европе, живет обманом моего искусства. Каждая из них знает это и ничего так не боится, как моего презрения. Их тщеславие требует, чтобы я обманывал и самого себя. Они не могут примириться с тем, чтобы исчезнуть из моей мастерской, просто, как отслужившие свое модели. Они хотят оставить в моей крови частицу себя самих. У каждой — ах, это возмущает меня больше всего, — у каждой хватает глупого бесстыдства хотеть быть любимой мной, мною, который и вообще-то только потому сделался дамским художником, что одна единственная, одна единственная не позволяет мне ничего другого, потому, что она заставляет меня ждать ее всю жизнь, в каждой полосе воды и в каждом куске стекла ловить ее отражение и всегда, всегда ждать, не придет ли она сама!

— Да ведь это настоящий взрыв! — пробормотала герцогиня. — Опомнитесь!

Она сидела, не шевелясь. Девочка разняла ручки, оглянулась на отца и вернулась к даме, холодно удивляясь: «Почему же вы не любуетесь мной?». Герцогиня заметила, что девочка стоит перед ней, точно защита от мужчины. Она ласковым движением отодвинула ее в сторону.

— Я люблю спокойствие, — сказала она, — у меня нет никакого желания обижаться. Поэтому я не буду смотреть на это, как на взрыв, а как на простое уклонение в сторону. О чем вы собственно говорили? О том, что вы дамский художник?

Он провел рукой по лбу и пробормотал:

— Да… совершенно верно… дамский художник, то есть, нечто вроде куртизанки мужского пола… Послушайте, я припоминаю историю одной давно умершей носительницы радости. В прекраснейшее мгновение своей юности, когда она была еще целомудренна, она встретила одного благородного мужчину, которого никогда не могла забыть. Так как он исчез бесследно, она поехала в столицу и стала отдаваться всем за крупные суммы. Она сделалась знаменитостью, богатые туристы всего мира, которые к достопримечательностям относили также и женщин, проходили через ее спальню. Она думала, что, в конце концов придет же и тот, единственный. Но он не приходил. И за это она мстила остальным, обращаясь с ними с изысканной жестокостью, коварством и алчностью.

— Это очень мило, — сказала герцогиня, пожимая плечами. — Но ей следовало принять в соображение, что благородный человек, конечно, не ходит к куртизанкам. Прежде, в прекраснейшее мгновение ее юности, когда она была еще целомудренна, — другое дело.

Она вспомнила мальчика Нино и продолжало про себя:

— Когда вы, мой милый, еще имели такой вид, как Нино.

Эта мысль вызвала в ней недовольство; она опять заговорила, сурово и откровенно:

— Конечно, я знала, что вы любите меня, — я знаю это уже семь лет. Ваши уверения тогда меня нисколько не успокоили. Я позволила вам остаться вблизи себя, потому что была уверена в себе и считала вас таким же благоразумным, как и себя. Никто не знает лучше вас всей той святости искусства, которая нужна мне для моего счастья. Ведь вы сами поместили меня на потолке зала под видом зрелой и спокойной Паллады еще прежде, чем я имела на это право. Теперь, говорите вы, я стала ею в действительности… И ведь не захотите же вы теперь увидеть меня другой?.. Ведь не Венерой же? — прибавила она, спокойно улыбаясь.