Минерва - Манн Генрих. Страница 24
— Берегись открывать рот, когда речь идет о произведениях искусства.
— Почему мне молчать, — возразил он, — Я здесь, кажется, единственный, одаренный критическим смыслом, — единственный литератор…
Он высокомерно взглянул на старика, закрывшего глаза, пробормотал: «Не стоит», — и вернулся к своим ногтям. Иногда он насмешливо поглядывал по сторонам, как будто заранее отражая возможные нападения. Вдруг он с выражением злобной наглости в лице принялся следить за Сан-Бакко, поправлявшим положение ног своего ученика: он собственноручно ставил их на их настоящее место на полу. Мортейль нагнулся к жене и Зибелинду и сказал вполголоса:
— Вы не находите, что у старика появляется вокруг рта странная черточка, когда он прикасается к красивым ногам мальчика?
Сан-Бакко ничего не слышал. Клелия резко повернула мужу спину. Зибелинд покраснел и с мучительной неловкостью отвел глаза. Мортейль обратился за подтверждением к тестю, и из-под век холодного старца, под которые ушла вся его жизнь, сверкнуло язвительное и суровое презрение. Мортель отшатнулся.
— Я стал стар, — говорил в эту минуту Сан-Бакко смотревшей на него герцогине. — Столько лет парламентского фехтовального искусства, и никогда ни одного настоящего удара, как вот этот… Браво, мой мальчик, — руби всегда так. В кого-нибудь да попадешь. Я уже давно не был так молод.
И он сделал эластичный прыжок, чтобы избежать удара мальчика. Герцогиня улыбнулась ему.
— Что для вас ваши шестьдесят лет!
— Шестьдесят? Тогда я не гордился бы этим прыжком. Мне скоро семьдесят.
— Не гордитесь все-таки! Вот там идет олицетворенная молодость. Это в самом деле вы, — леди Олимпия?
— Это я, дорогая герцогиня, семью годами старше.
— Моложе, — сказал Сан-Бакко, целуя руку.
— После такой долгой разлуки, — прибавила герцогиня. — Прошлый раз, вы помните?
Она возбужденно рассмеялась.
— Вы приехали специально к моему празднеству; я уже не помню, откуда. А теперь вы явились…
Она чуть не сказала: «Потому что сегодня семь лет со дня смерти Проперции». Она опомнилась: «Неужели я дам этому воспоминанию всецело овладеть собой?»
— Откуда вы? — спросила она.
— С Кипра, из Скандинавии, из Испании, — почти отовсюду! — объявила леди Олимпия. Она обняла и поцеловала герцогиню, затем приветствовала Долана и Зибелинда. Герцогиня представила ей Джину и ее сына. Она крепко пожала руку Якобусу с радостным воспоминанием в сиявших счастьем голубых глазах. Из-под пудры по-прежнему пробивался здоровый румянец. По-прежнему она была окружена облаком благоуханий и соблазна.
Мортейль поднялся только тогда, когда она обошла всех. Он поднес ее руку к губам и посмотрел ей в глаза с насмешливой фамильярностью. Затем он вставил в глаз монокль и сказал:
— Семь лет, миледи, — чего только не потребовала от нас за это время ваша красота. Бедные мы, мужчины. Вы же вышли из объятий нашего поклонения настолько же моложе, насколько мы стали старше…
Она смотрела на него с изумлением. Он произносил свои поэтичные фразы с холодной наглостью.
— Пропитавшись, — прибавил он, — греческой мягкостью, северной силой и испанским огнем.
— Возможно, — равнодушно ответила она, пожимая плечами. — Но не для вас.
И она отошла.
— Этот господин всегда так остроумен? — громко спросила она. — Кто это такой, герцогиня?
«Обманутый муж», — чуть не ответила герцогиня.
В эту минуту она не одобряла ничего, что делала и говорила леди Олимпия. Мортейль внушал ей участие, но она раскаивалась в этом.
«Разве он не заслуживает своей участи? — с неудовольствием говорила она себе. — Он, из-за которого умерла Проперция. Я не могу чувствовать к нему сострадания, — для этого я должна была бы ревновать к Клелии. Эта мысль, — разве она пришла бы, мне в голову вчера? Нет, Клелия и Якобус правы, пусть они принадлежат друг другу…»
«Ты права!» — хотелось ей уверить Клелию, — и в то же время она боялась выдать свою дрожь. Она кивнула ей, но когда молодая женщина подсела к ней, она не знала, что сказать ей. «Если бы в ней было еще что-нибудь, кроме властолюбия! — думала она, печально глядя на нее. — Если бы она, по крайней мере, любила его!».
Зибелинд, прихрамывая, подошел к леди Олимпии. Он прошептал:
— Вы не слышали, что madame де Мортейль только что, проходя мимо, шепнула своему любовнику, господину Якобусу Гальм? «Бедняга! — это она говорила о своем муже. — Бедняга! Я охотно позволила бы ему маленькое развлечение. Он так скучает со мной…» Не мило ли это?
— О! Эта маленькая женщина хотела бы, чтобы я немножко развлекла ее мужа. Что ж, она меня считает за добрую фею семьи? Скажите, почему Мортейль так опустился?
— Опустился — подходящее слово. Вот видите, миледи, во что превращается элегантный мужчина после женитьбы. Вы знаете, он сделал это из снобизма. Теперь он покрылся ржавчиной в своем палаццо на Большом канале и тоскует по своей парижской холостой жизни и даже по мужицкой жизни в бретонском охотничьем замке. Его жена не мешает ему зевать; она каждый день исчезает к своему великому художнику и освежается всеми теми неожиданностями и отсутствием морали, которые присущи золоченой богеме… Мортейль отлично знает это…
— О! Он знает это?
— Не сомневайтесь, он не создает себе никаких иллюзий. Но он еще женихом объявил, что стоит выше предрассудка, делающего обманутого мужа посмешищем света. Он помнит это и разыгрывает спокойного мудреца. В действительности весь свой скептицизм он отправил к черту. Я знаю его: в душе он ожесточен, подавлен, неопрятен. Мысленно он называет себя: «Муж», и как вы, миледи, заметили, старается принизить тон этого салона. В то же время его понятия об элегантности становятся все более причудливыми. Посмотрите, он снимает пылинку со своего костюма и при этом рассказывает что-то неприличное. Он окружает свои любовные воспоминания педантичным культом. Он хороший пример того, что от стоящего выше всего скептика, от литератора высокого стиля до пошляка всего один шаг. Промежуточные ступени он перепрыгивает. Он женится и становится пошляком. Только его снобизм остается и переживает даже его достоинство. Он мог бы, пожалуй, поссориться с Якобусом, не правда ли, у каждого человека бывают моменты несдержанности. Но тогда ему пришлось бы избегать дома герцогини Асси, дома самой важной дамы Венеции. И будьте уверены, миледи, он сумеет всегда сдержаться.
— О! — произнесла только леди Олимпия, и Зибелинд подумал: «Она умилительно глупа». Он стоял перед великолепной женщиной, немного согнувшись, с унылым и хитрым лицом, и медленно водил по бедру своей страдальческой рукой.
— Прежде всего у него, этого бывшего счастливчика, нет мужества принять это новое положение. Он боится меня — несчастного по природе и призванию. Он испытывает ужас при мысли о том, что его могут увидеть в моем обществе, поставить его имя рядом с моим. Я уже как-то привел его в смертельный ужас, назвав в шутку коллегой. Это доставило мне редкое наслаждение.
Про себя он прибавил:
«А что за наслаждение рассказывать все это тебе, красивая, глупая индюшка, — выбалтывать компрометирующие меня самого вещи, когда слушатель так нищ духом, что не понимает даже своего права презирать меня».
— Вы говорите, кажется, теперь о себе самом? — спросила леди Олимпия. — Мой милый, вы необыкновенно умны. Как странно, что я заметила это только сегодня. Вероятно, раньше я вас мало видела.
— Возможно. Я охотно держусь подальше от области чисто чувственного… Вы не понимаете меня, миледи? Я противник безнравственности.
Он положил палец на значок своего союза.
— О, это совершенно лишнее, — сказала леди Олимпия. — Кто же ведет себя безнравственно? Для этого все слишком берегут себя.
— Как только на горизонте покажется что-нибудь, что метит в наш пол, — а каждая красивая женщина метит в наш пол…
Он поклонился.
— …мною овладевает невыразимая стыдливость. Я горжусь ею и страдаю от нее.
— Это в самом деле удивительно. Вы оригинал. Так вы совсем не хотели бы обладать мной?