Даур Зантария - Гуреев Максим Александрович. Страница 3
Все очень просто, друзья мои, все очень просто!
Дело в том, что к хозяину Иннокентия довольно часто приходили его друзья-приятели, которые допозна засиживались на кухне. Из их разговоров любознательное животное и узнало, что у абхаза Даура, как и у еврея Иосифа, был кот (которого, кстати, звали Миссисипи). Другое дело, что у Иосифа была еще и Нобелевская премия по литературе, а у Даура – пока нет. Иннокентий, конечно, не вполне понимал, что такое Нобелевская премия, но, будучи рассудительным разбойником, он строил предположения, что это, скорее всего, некая награда или вкусное угощение, получить которое мечтает всякий писатель, будь он абхазом, русским, китайцем или евреем.
Данные посиделки, как правило, заканчивались тем, что кто-то из гостей со словами «Иди ко мне, Кешенька» брал кота на руки, чтобы либо погладить его с умилением, либо попотчевать чем-нибудь вкусненьким со стола, то есть удостоить неким подобием Нобелевской премии, что не могло не радовать.
Однако, с другой стороны, Иннокентия категорически не устраивало, когда его окликали Кешей, ведь было в этом имени что-то убогое, жалкое, куцее какое-то. То ли дело – Иннокентий, как, например, Иннокентий Михайлович Смоктуновский, сыгравший роль Гамлета, принца Датского, в одноименной картине Григория Михайловича Козинцева. Эту информацию черный косоглазый кот, мистик и тайнозритель, тоже почерпнул из бесконечных бесед посетителей дома в 2-м Амбулаторном проезде.
Что касается косоглазия Иннокентия, то являлось оно плачевным результатом заболевания глазного нерва, которое было вызвано травмами головы, полученными еще в годы юности, когда он довольно часто подвергался нападению пристанционных собак, среди которых особенно бесчинствовал остроухий бесноватый полудоберман по прозвищу Ксенофонт (не путать с древнегреческим историком Ксенофонтом, чье сочинение «Анабасис» («Восхождение») в русском переводе филолога-классика Григория Андреевича Янчевецкого (1846–1903) было хорошо известно как писателю и его друзьям, так и его коту).
Более же всего Иннокентию запомнился неравный бой в 2-м Балтийском переулке, имевший место рядом с выкрашенным серебряной краской памятником Ленину, о котором, кстати, впоследствии гости хозяина высказывались не самым лицеприятным образом. Тогда с заплывшим глазом, порванным ухом и подбитой лапой коту-страстотерпцу пришлось ретироваться к Амбулаторному пруду недалеко от Ленинградского рынка и кинотеатра «Баку» и затаиться здесь в скрипучих зарослях рогозы, терпко пахнущих дохлой рыбой.
Конечно, потом бои с Ксенофонтом и его опричниками приключались еще не раз, но именно этот, бесславный и лютый, остался в памяти Иннокентия навсегда. Почему именно он? Да Бог его знает! Может быть, потому что произошел он у ног памятника исторической личности – а следовательно, и поединок сей вполне мог иметь историческое значение. По крайней мере, для той местности, в которой проживали косоглазый черный кот и его хозяин.
Меж тем вой паровозных гудков на Красном Балтийце постепенно затихал, и наступало безмолвие, нарушаемое лишь тиканьем настенных часов «Янтарь», которое можно было бы сравнить с шебуршанием мышей под обоями или с ритмичным треском насекомых в зарослях уже известной нам горы, что возвышалась над Диоскуриадой…
Даур, а это, как мы теперь понимаем, и был автор, который сейчас пытается сматывать пленку утраченного сюжета, неожиданно приходит к понимаю того, что теперь, находясь на вершине кручи среди, по сути, античных руин – высохших фонтанов и угасших светильников, при наличии воображения и начитанности в разного рода духовной литературе вполне можно предположить, что пребываешь на Голгофе, где в самую пору поразмышлять о Благоразумном разбойнике (не путать с рассудительным разбойником Иннокентием, о котором еще пойдет речь в этой книге), принявшем вместе со Спасителем крестную муку.
Конечно, прожив недолгую (всего-то 48 лет), но бурную жизнь прозаика, поэта, публициста, киносценариста и переводчика, автор едва ли может назвать себя праведником, стяжавшим многие милости – кротость и смирение, сдержанность и недерзновение.
О себе он говорит так:
Ну как после таких слов можно говорить о собственном благообразии, благолепии?
Никак!
Да автор и не намерен этого делать, хотя бы по той причине, что близкий ему образ благородного, читай благоразумного, абрека во многом балансирует на грани греха и праведности. То есть, сам того не ведая, головорез и станичник следует известной ма́ксиме Федора Михайловича Достоевского – «Не согрешишь – не покаешься, а не покаешься – не спасешься».
Тут, впрочем, следует остановить наше повествование и поразмышлять об этих словах русского классика, певца надрывов и нервических припадков, истерик и душевных надломов.
Выходит так, что, осознанно преступая закон, нравственный в том числе, ты автоматически выкупаешь себе индульгенцию, неизбежно обретаешь право покаяться истово и глубоко, «от всего сердца», как говорится, потому как, не совершив кровавого злодеяния, по своей слабости и не найдешь, в чем каяться, за что себя бичевать и посыпать голову пеплом. Таким образом, встает вопрос о той грани, которую недозволительно переступать, но до которой дозволительно доходить, чтобы не утратить божественной гармонии между человечностью и человекоподобием, праведностью и дикостью.
В своем романе «Золотое колесо», написанном незадолго до смерти, Даур вывел образ некоего криминального авторитета – жигана Матуты Хатта с «невинным выражением лица». Эта невинность, как оборотная сторона «благодатного зерна жалости», дающего, по мысли Даура, «немедленные всходы в виде колосьев сострадания и милосердия», была очевидным результатом трепетной и парадоксальной души Матуты, который, отбывая наказание в магаданских лагерях, штудировал там среди прочего сочинение Зигмунда Фрейда «Тотем и табу. Психология первобытной культуры и религии», которое было написано в Вене в 1913 году.
От неожиданности Даур в 2001 году даже роняет частично смотанную пленку, и содержание ее вновь рассыпается на части, будь они неладны, перескакивает со ступени на ступень, с главы на главу, с мысли на мысль.
– Фрейд! Боги мои, он-то тут при чем?! – восклицает в недоумении.
«Душевно больной и невротик сближаются таким образом с первобытным человеком, с человеком отдаленного доисторического времени, и, если психоанализ исходит из верных предположений, то должна открыться возможность свести то, что имеется у них общего, к типу инфантильной душевной жизни», – вместе с Матутой, надо думать, припоминает эти слова великого Зигмунда и автор.
Вспомним еще одного персонажа, не нашедшего общего языка с законом, из незавершенного романа Даура «Феохарис». Читаем: «Творилось это беззаконие в здании Верховного Суда Абхазской АССР, что около Красного Моста. Стены этого обветшалого особняка могли быть нынче свидетелями попирания норм правосудия: меня, члена Союза Писателей СССР, судили по статье NN УПК Грузинской ССР, то есть по обвинению в злостном тунеядстве… И вот мне предоставляется последнее слово. Я встал.
– Граждане судьи, мне необходима гитара, ибо под ее нехитрый аккомпанемент мои слова будут более искренними и задушевными, и таким образом я смогу быть полезным свершению советского правосудия, – потребовал я. – Я знаю, что чистосердечное признание смягчает наказание».
Итак, Даур, стоящий над Диоскурией, примеривающий на себя маску благоразумного горца-абрека и перебирающий в воображении струны гитары, оказывается склонным к саркастической рефлексии, бесконечным спорам с самим собой, нервозности и навязчивым состояниям. А еще он подвержен болезненной робости, которую нынче, как мы уже замечали, принято именовать депрессией, что может стать причиной самоповреждения (селфхарма) и саморазрушения, ведущих к гибели подспудно и неотвратимо, хотя сам подверженный этому депрессивному недугу пациент и не помышляет о ней вовсе.